• Мое
    • Мои закладки
    • История просмотров
  • Литература
    • Лит.Обзоры
    • Книги
    • Интервью
    • Блоги
      • Виктория Шохина
      • Римма Нужденко
      • Дмитрий Аникин
      • Юрий И. Крылов
    • Библиотека
  • Арт-пространство
  • Культура
  • Новости
АТМА
  • BigЛит №11
    • Проза
    • Поэзия
    • Драматургия
  • Архив
  • Лауреаты
    • Премия им. Юрия Левитанского 2024 г.
    • Премия «Данко» 2024 г.
    • «Лето №1» 2025 г.
  • Атма
    • Литературная премия
    • Конкурсы Атмы
    • Редакция журнала
    • Издательство
Войти    
Font ResizerAa
АТМААТМА
Поиск
  • Мое
    • Мои закладки
    • История просмотров
  • Литература
    • Лит.Обзоры
    • Интервью
    • Книги
    • Библиотека
  • Новости
  • Арт-пространство
  • Культура
  • Блоги
    • Виктория Шохина
    • Римма Нужденко
    • Дмитрий Аникин
    • Юрий И. Крылов
  • BigЛит №11
    • Проза
    • Поэзия
    • Драматургия
  • Архив номеров
  • Лауреаты
    • Премия им. Юрия Левитанского 2024 г.
    • Премия «Данко» 2024 г.
    • «Лето №1» 2025 г.
  • Атма
    • Литературная премия
    • Конкурсы Атмы
    • Редакция журнала
    • Издательство
Have an existing account? Sign In
© Atma Press. All Rights Reserved
Публицистика

Иван Пырков. ОБЛОМОВ И ПУШКИН

01.12.2025
👁 1399
Поделиться
34 минут чтения

* * *

Странная какая-то параллель. Если не хулиганская.

Когда говорят про Обломова, вспоминают обычно халат и диван – с доброй улыбкой или там злой усмешкой. Иногда ещё, после потягивания и сладостного зевания, Обломовку. Как status quo счастливого и светлого. Как домашнее прозвище России. А иногда вспоминают просто – своё детство.

Но что может быть общего между маленьким зарвавшимся лентяем, осмеливающимся жить по собственному, обломовскому, времяисчислению – и пушкинским гением? Диаманта Обломова прописана во всех учебниках яснее ясного: родился талантливым, душа светлая, влюбился в прекрасную Ольгу Ильинскую, которая так и не смогла до конца его разбудить, ради сна закопал свой талант, уснул сначала духовно, а потом и физически – навсегда. Причём же здесь Пушкин?

Предлагаю не спешить с выводами. И немного похулиганить, задавая вопросы.

Татьяна. Ужель та самая?

Умудрённые сединами обстоятельные комментаторы-марафонцы и перемахивающие через целые главы в читалках readers-спринтеры почти никогда не замечают этой героини. Фантомной? Невидимой?

Да нет, вполне себе осязаемая, фактурная такая Татьяна Ивановна. Появляясь в романе после золотой рамки «Сна Обломова», в тот момент примерно, когда Илья Ильич досматривает свой знаменитый полуторачасовой sleep-триллер, она оказывается в центре, так сказать, низкой дворовой жизни. Её минута славы длится всего несколько мгновений. Служивые люди дома на Гороховой (квартиру в котором снимает Илья Ильич) знают и ценят Татьяну, восхищаются её бойким словцом. (« – Ай да Татьяна Ивановна, мимо не попадёт!») А Татьяна рассказывает на все лады про «ненаглядного» своей, видимо, барыни. Да как живописует: «Какой дурак, братцы… так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей! Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки, да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах, ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»

Говоря, Татьяна Ивановна держит в руках массивный узел. « – Куда это вы собрались? – спросил её кто-то. – Что это за узел у вас?»

Узел – всего лишь платье для портнихи, очередная, верно, прихоть влюблённой хозяйки. Но в читательском подсознании Татьяна так и останется – женщиной с узлом. Узел проблем, узел ментальных противоречий, узел принципиального несогласия Обломова с прогрессом. Словом «узел» запестреют страницы романа, и его неразрубаемая порой сущность рефлексивно перекинется и на Ольгу Ильинскую в отчаянную минуту: «Зачем… я любила? – в тоске мучилась она <…> все запуталось в неразрешимый узел».

Да запомнятся ещё руки Агафьи Пшеницыной – «с выступившими наружу крупными узлами синих жил». Так и сходятся они в один, два узла – узел Ольги Ильинской и узел Пшеницыной…

Татьяна Ивановна – та ещё Пифия. Многое предсказала своим узлом-узелочком, а заодно, между делом, намекнула и на скорую завязку сюжета, на его ближайшую пружинную разбежку. Вот-вот Илью Ильича навестит друг детства Андрей Штольц – и пойдёт-поедет. А там уж и до обломовской мечты о «бифстексах» и холодной окрошке на пленере родной Обломовки рядом с красавицей-женой недалеко. Как, впрочем, и до «Casta diva». Ольга уже готова взять свои первые, небесно-высокие аккорды в романе. Скоро-скоро зацветёт она, раскроется – женщина-сирень. (Илья Ильич влюбляется сперва в музыку, а потом в Ольгу!)

Но пока Обломов упорно продолжает заниматься «выделкой покоя», а другая женщина, женщина с узлом, Татьяна, продолжает стремительное движение. К портнихе, и ко второй части романа. Она как вектор. Как направление действия. Её композиционная ноша нелегка: соединить предыдущую сверхважную часть («Сон Обломова», «увертюру всего романа», по Гончарову) с последующими главами. После сияющего, гипнотически солярного «Сна…», после вставной главы, раскрывающей суть главного героя, проливающей свет на его духовный генезис, Гончаров не мог себе позволить топтания на месте, не мог сразу вернуть читателя в полутёмную атмосферу обломовского жилища, зашторенного и закупоренного. Нужен был выдох. Нужен был масштаб. Нужна была перспектива, чтобы «даль туманная», пушкинским языком говоря, проступила и обозначилась. Преклоняющийся перед Пушкиным и знающий наизусть роман «Евгений Онегин» Гончаров вряд ли мог не освоить творчески пушкинских гениальных приёмов. Так что у Татьяны – вполне пушкинская задача.  И она блестяще с нею справляется. Как, собственно, и автор «Обломова».

(Невольно приходит на память классическое: «Её сестра звалась Татьяна… // Впервые именем таким // Страницы нежные романа // Мы своевольно освятим». Непростое имечко-то, для русской концентрической романистики не случайное).

Есть в этой сцене и ещё один смысловой обертон. Уходя всё дальше и дальше, Татьяна продолжает прощаться со своими, а те, в свою очередь, прощаются с нею. Мелодия прощания. Мотив. Девять раз повторяется глагол «прощайте». (« – Прощайте! – откликнулась она издали»).  Она уходит так быстро, что её последнее восклицание едва доносится. Она как будто бы призывает идти за ней, двигает роман вперёд. Больше никогда не промелькнёт гончаровско-пушкинская героиня даже где-то на самом-самом дальнем романном поле. Но и не исчезнет. Удивительный образ!

Татьяна уходит из романа, а Ольга – вот-вот появится…

Несколькими страницами позже Захар устроит грандиозную побудку своему барину: пора возвращаться из золотой рамки сна в реальность. И девять раз, чуть варьируя, произнесёт императив «Вставайте!». От почти нейтрального «Вставайте: пятого половина» – до огрублённо-сниженного «Да вставай же ты! Говорят тебе…» Девять «прощайте» и девять «вставайте». Такай вот архитектоника. Нет, ну Гончаров, конечно, изящные делает ходы, ажурные. Артист! Это надо ж придать такую блистательную огранку многомерно-тяжёлой мысли о необходимости попрощаться с былым и подниматься уже наконец от крепостного сна-оцепенения – и Обломову, и России. 

А всё она, Татьяна! И правда – мимо не попадёт.

« – А Пушкин?
– Пушкина нет там…»

Да в том-то всё и дело, что есть!

На Выборгской стороне, где герани на окнах и канарейки в клетках, где великая хозяйка Агафья Матвеевна Пшеницына ходит за перенёсшим недавно удар Обломовым, где растут их дети, которые для Ильи Ильича все свои, все родные, где Обломов-отец называет сына Андреем в честь Штольца и обещает подарить гимназисту Ванечке глобус, появляется Пушкин.

Вдруг. На самом романном излёте. Когда все узлы, вроде бы, связались-развязались, а то и разрубились навеки. Эту сцену не принято разбирать подробно, ведь она не вписывается в концепции. А мы с вами рискнём.

Там, в летней поэме любви, теперь уже похожей на эфемерный (совсем не обломовский) сон, стихло и погасло Ольгино вдохновенное пение (она, по словам чуть выпившего и разоткровенничавшегося со Штольцем Обломова, Casta diva споёт, но смородинной водки, такой, как Агафья Матвеевна, не сделает, а уж про пироги, настоящие, с цыплятами и грибами, как пекли только в Обломовке, и думать нечего), там остались тревоги об имении и не завершённый, вернее принципиально не завершаемый план его переустройства (Обломов герой плана!), там остался и умница Штольц, для которого поговорить с Обломовым было всё равно что вернуться из дальних южных странствий в берёзовую рощу. Где гулял ещё ребенком.

Да, да, Обломов это не просто детство, это возвращение. И мы ведь, когда читаем – бегло ли, занудно-вдумчиво ли – возвращаемся…

Занятно. Редкое имя Татьяна, ещё толком не вошедшее в романную моду. И редкое для литературного обихода (не мирт же, не лавр и сосна!) дерево берёза, ещё не воспетое в стихах. Кроме, разве только, бывающего нестерпимым вечного ворчуна и изгнанника из всех станов Петра Вяземского. Про которого Пушкин категорически просил не говорить при нём плохо… «Средь избранных дерев – берёза // Не поэтически глядит; // Но в ней – душе родная проза //Живым наречьем говорит». И ещё о чужбине: «Из нас кто мог бы хладнокровно // Завидеть русское клеймо? // Нам здесь и ты, берёза, словно // От милой матери письмо». 

Гончарову удалось увязать своего героя со светом берёзовой рощи. Для той поры – символ невероятно выразительный, кричащий! В каком-то смысле водораздельный. Берёзовым клеймом помечен-осенён только Обломов. Да ещё, возможно, Штольц, ловящий обломовский отсвет…

Илье Ильичу вообще везёт на границы и водоразделы. Иногда кажется, что Нева перерезала его на две части. Река судьбы. Река жизни и смерти. Река нашей нескладной, порой жестокой и бездонно грустной истории. Река Пушкина. Ах, как золотились купола церкви на том её берегу в холодно-солнечный день поздней осени, когда Ольга звала Илью Ильича вперёд, протягивала ему руку, хотела туда, к нему, в его мир («Ведь ты там живёшь!» – с ударением, пожалуй, на местоимении), игриво брызгала ему в лицо ледяной чистейшей водой, а Обломов всё кутался и кутался в свою ваточную шинель. Дундук! Ольга была всё ближе. Ах, какой браслет она видела! А Обломов – всё дальше. Потом Ольга очень ждала, когда Нева замёрзнет, когда наведут переправу, чтобы поскорее увидать Обломова. А Илья Ильич вряд ли торопил зиму, оставаясь на той стороне.

На той именно стороне, когда кажется, что история практически рассказалась-завершилась, появляется Пушкин.

Не где романтически приподнятые цветущие сирени, не где говорят о чтении книг и «двойных звёздах». А здесь – где, как сказал бы Анненский, прозаическое (читай бытовое) «иго романа». Где палладиум хозяйственной деятельности, где голые локти Пшеницыной, всё толкущей что-то в своей не волшебной ли ступке. Пятидесятые девятнадцатого. Экватор Пушкинского века. Пушкин убит не один уж год как. И эта внутренняя историческая разметка тоже проходит своего рода границей через романное полотно. И через Обломова. До поры невидимая…

Так же примерно ноготь учителя проводил когда-то для Илюши-ученика черту под строкой в книге, за которую тот заглядывать не спешил. Ленился. А теперь вот взял и заглянул.

Интересно: мог ли Илья Ильич видеть Пушкина?

Они ведь современники, как-никак. Гончаров учился на Словесном отделении Московского университета, где и был озарён впервые пушкинским светом. Помните, конечно, как писатель рассказывал об этом счастливом мгновении: «Когда он вошёл с Уваровым, для меня точно солнце озарило всю аудиторию…» А вот о смерти Пушкина: «…в моей скромной чиновничьей комнате, на полочке, на первом месте стояли его сочинения, где всё было изучено, где всякая строчка была прочувствована, продумана… И вдруг пришли и сказали, что он убит, что его больше нет. <…> И я плакал горько и неутешно…» Обломов тоже учился в университете, и тоже в Москве, вероятнее всего – на юриста. (Занятно и непривычно – Обломов-юрист). По времени, если учесть, что хронологический невод романа захватывает годы с 20-х (в 1819 году Илюше семь, он ровесник романиста!) по середину 50-х, студент-юрист Обломов легко мог встречать в Московском университете студента-словесника Гончарова. И да – Пушкина. 

Действие экспозиционной части романа берёт разбежку, как подсчитали скрупулёзные комментаторы, с 1 мая 1843 года. До этого момента Илья Ильич находится в Петербурге 12 лет. Следовательно, и в городе на пушкинской Неве Обломовский Платон мог вполне, пусть и случайно, встречаться с автором «Евгения Онегина»! Именно на Гороховой, самой, наверное, событийной улице русской литературы, в трактире-ресторане Дюме Пушкин познакомился с Дантесом. Можно сказать, неподалёку от снимаемой Обломовым квартиры…

Дворянский круг того времени не так уж и широк, и на какой-нибудь, допустим, театральной премьере или на светском рауте, куда мог вытащить его Штольц, Илья Ильич тоже имел возможность пересечься с Пушкиным. Так что пушкинская трагическая линия всё отчётливее прорезается-проступает на ладони Обломова. Пушкина не станет в тридцать семь. Обломова в сорок…

– А Пушкин?

Обломовский вопрос звучит громом. Герой-спутник Алексеев (по-набоковски выражаясь, «серая звезда» романа) старательно, как он это умеет, пересказывает Илье Ильичу, которому в силу болезни нельзя больше дремать после обеда, газетные новости, услышанные им у какого-то Алексея Спиридоныча в гостях, чей сын читал вслух газеты. Получается пересказ пересказа, отражение отражения, эхо эхо. (Алексеев… Алексей… Его сын Алексеевич…).

Новости такие, во все времена, в общем-то, схожие: англичане ружья да порох кому-то привезли, с турецким пашой война будет, земной шар охлаждается, «когда-нибудь замёрзнет весь»… После политики, тоже в извечном порядке, «литература пошла»: «самые лучшие сочинители Дмитриев, Карамзин, Батюшков и Жуковский…»

Тут-то Обломов и взвивается:

« – А Пушкин? 
– Пушкина нет там. Я сам тоже подумал, отчего нет! Ведь он хений, – сказал Алексеев, произнося г, как х».

О, какое важное фонетическое уточнение! Образ Алексеева, как бы сотканный из муки и пыли (« – Никогда не надо предаваться отчаянию: перемелется – мука будет»), ретранслирующий искривлённые отзвучья прописных и совершенно бесполезных в конкретное мгновение жизни народных истин, рухнет-рассыплется без этого произнесённого на стародавний манер «х». Алексеев и про солнце не может сказать напрямую: «На небе ни облачка, а вы выдумали дождь». Слово «солнце» самоубийственно для его образа.

Здесь всё на нюансах и полутонах. Обломов, сам в какой-то мере ведущий себя до сих пор как большой ребёнок, показан в окружении детей. И вот именно тут, в этот самый момент читатель видит, как повзрослел Илья Ильич, как изменило его отцовство, как значим и нерасторжим для него семейный круг, как любит он жену и детей. Настаиваю: любит! Обломов – он про любовь.

Вот Агафья Матвеевна, предотвращая его сон, сажает на Обломова Андрюшеньку. Илья Ильич принимает сына в объятья. « – Разве я не слыхал, как он ручонками карабкался по мне? Я всё слышу! Ах, шалун этакой: за нос поймал! Вот я тебя! Вот постой, постой! – говорил он, нежа и лаская ребёнка».

Не на пушкинские стихи ли намёк?

Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю:
Мне время тлеть, тебе цвести.

Гончаров готовит появление Пушкина, расставляет пушкинские вешки в этом важнейшем фрагменте, создаёт атмосферу, в которой герои должны проявить себя во всей яркости. Гениальное стихотворение Пушкина как нельзя лучше соответствует эпизоду, полному скрытых раздумий о скоротечности времени, о бренности, но ещё – иначе Гончаров не был бы самим собой – об извечной повторяемости жизненного круга. «Старое старится, молодое растёт…»   

Итак, лентяй Обломов – человек, духовно и физически остановившийся-заснувший – озвучивает священное для Гончарова имя. Возможно, ошибаюсь, но предположу, что Обломов апеллирует к Пушкину в ключевой сцене романа. Ключевой – прежде всего в расстановке репутационных акцентов. Что ж это за увалень такой, что за баловень и сибарит, если его напряжённая духовная работа столь эффектно выплёскивается, для чего-то обнаруживая себя перед читателями? Обломов думает о Пушкине! А тут ещё и берёзовая роща – «русское клеймо», и мотив возвращения. И пушкинский контекст. И сон, что реальнее яви. Илью Ильича принято корить, что не собрался-де с силами и не поехал в родовое гнездо наводить порядок. Ага! А ещё, как доктор (запомнился почему-то серый перстень на его пальце) рекомендовал, не отправился в Тироль или Киссинген… Но разве Обломовка – топос только лишь географический? Обломовка там, где Обломов. Ему не надо куда-то ехать, ему надо только закрыть глаза.

Или открыть их…

«Поэт в жизни». Неужели про Обломова?

С трудом выныривая из пучин полусна (весь пушкинский эпизод рискованно балансирует между той и этой стороной, между сновидческими видениями и почти фантасмагорической реальностью), Обломов открывает глаза и видит Штольца. Не того, из солнечного детства, и не того, что считал его «перлом в толпе» и познакомил с Ольгой, и не того, что совсем, кажется, недавно звал к переменам: «Теперь или никогда!»

Нет, совсем другого Штольца. Чужого.

С его появлением мизансцена трансформируется мгновенно: Пшеницына уносит (как будто спасая!) детей, незаметно растворяется серым облачком «безответный, всему покорный и на всё согласный» Алексеев, звуковая мягкость и приглушённость сменяется резкими, отрывистыми интонациями. И даже не знаю почему, да только больно становится сердцу от этой разительной перемены. Обломов не узнаёт поначалу Штольца: «Ты ли это, Андрей?» А Штольц не узнаёт и, главное, не признаёт, не принимает нового Обломова:

« – Ты ли это, Илья? – упрекал он. – Ты отталкиваешь меня, и для неё, для этой женщины!.. Боже мой! – почти закричал он, как от внезапной боли. – Этот ребёнок, что я сейчас видел… Илья, Илья! Беги отсюда, пойдём, пойдём скорее! Как ты пал! Эта женщина… что она тебе…

– Жена! – покойно произнёс Обломов.

Штольц окаменел.

– А этот ребёнок – мой сын. Его зовут Андреем, в память о тебе!»

Потрясающий диалог, и какой достойный ответ Обломова! Он, произнёсший только что имя Пушкина, не роняет пушкинского знамени, не лебезит, не изворачивается. Он держится весьма достойно: это моя жена, это мой сын. И это мой выбор!

Вот он, рост героя, вот его развитие. В экспозиционной части романа, проводя рауты со своими утренними визитёрами, Обломов вступает в спор с писателем-подёнщиком Пенкиным, привносящим в тихое обломовское жилище запах типографской краски и газетной сенсации. Он хвалится перед Обломовым: изобличён взяточник, осуждена падшая женщина… Обломовская отповедь ярка: « – Изобрази вора, падшую женщину, надутого глупца, да и человека тут же не забудь. Где же человечность-то?» Так вот, Илья Ильич в пушкинской сцене показывает пример человечности и человеческого достоинства. Нам есть чему поучиться у Обломова!

Мог ли так повести себя Обломов в начале романа, когда, скажем, после очередной склоки с Захаром терзался мыслью о себе и «других», пытая рыцаря «со страхом и с упрёком» жалкими словами и зачем-то отзеркаливая-сталкивая последнюю и первую букву алфавита. «А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, «другой» я – а?» Мог ли быть и жить для кого-то, а не для себя только?

Вряд ли…

Чтобы назвать имя Пушкина, Обломову нужно было пройти многое и через многое. И не известно ещё, что труднее осилить – судьбоносный Рубикон или дорожку в пятьдесят сажен от дома до забора, усаженную акациями. Ведь по ней Агафья Матвеевна велела проходить не меньше двадцати раз! Такая оздоровительная физкультура. А чтобы Обломов не халтурил, его сопровождал в прогулках Ванечка. «Ты всё акации щипал, а я считал…» – в рифму журит его Обломов, намекая на необходимость отдыха. В то время как Агафья Матвеевна готовит уху из ёршиков на обед да вишнёвый кисель. Ни тебе больше провесной рыбы, ни сладких мясов, ни пирогов. Ни тем паче знаменитых пшеницынских настоечек. Больше нельзя…

У этих немногочисленных, вроде бы, страниц есть одно странное свойство – их можно пробежать и не заметить, а можно погрузиться в их обаяние совершенно. Недолог уж путь Обломова до земного предела, пятьдесят сажен сюда, пятьдесят туда – не далее. Однако же Гончаров ретардирует, замедляет здесь время. Вроде как нескончаемое огромное лето закончилось, но пара тёплых деньков всё-таки ещё есть в запасе. Пограничных, переходных. Самых, может быть, ценных. За них-то обычно мы и цепляемся. Да ещё за кисельные бережочки…

Однажды, в светлую улыбчивую минуту, Андрей Штольц попросил Обломова рассказать о мечте, о плане устройства имения и жизни.

« – Ну вот, встал бы утром, – начал Обломов, подкладывая руки под затылок, и по лицу разлилось выражение покоя: он мысленно был уже в деревне. – Погода прекрасная, небо синее-пресинее, ни одного облачка <…> одна сторона дома в плане обращена у меня балконом на восток, к саду, к полям, другая – к деревне. В ожидании, пока проснется жена, я надел бы шлафрок и походил по саду подышать утренними испарениями; там уж нашел бы я садовника, поливали бы вместе цветы, подстригали кусты, деревья. Я составляю букет для жены».

И такое ещё откровение:

« – Потом, как свалит жара, отправили бы телегу с самоваром, с десертом в березовую рощу, а не то так в поле, на скошенную траву, разостлали бы между стогами ковры и так блаженствовали бы вплоть до окрошки и бифстекса».

В какой-то момент Штольц не выдерживает и восклицает, перебивая друга:

« – Да ты поэт, Илья!»

Ответ Обломова можно сразу помещать в хрестоматии:

« – Да, поэт в жизни, потому что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать её!»  

 Если бы имя Пушкина не прозвучало, блестящая формула Обломова оказалась бы в романе лишней, необязательной. Ну да, ценит Илья Ильич красоты быта, умеет красиво рассказать-помечтать, сибаритствует, так сказать. И что с того? Но вопрошание Обломова о Пушкине расставляет все точки над «и», сводит все линии. И в то же время свидетельствует о неисчерпаемости образа главного героя. Его «амбивалентности», как любят зачем-то говорить литературоведы.

Не просто «поэт в жизни» перед нами, а поэт в жизни, думающий о Пушкине, помнящий его и чтущий. «Поэт в жизни», не терпящий искажений – жизни? поэзии? Или поэзии жизни?

« – А Пушкин?»

И вновь вспыхивает отблеск осенней Невы. И ветхое крыльцо родительского дома в Обломовке качается – только представьте! – «как колыбель». И у спящего Обломова, видящего во сне давно умершую мать, выплывают из-под ресниц «две тёплые слезы». И Милитриса Кирбитьевна превращается в Пшеницыну. И брови Ольги вновь не хотят лежать симметрично. И светский франт Волков, вдыхающий «ароматы Востока» над обломовским диваном, хвастающийся новыми, из Парижа, lacets и тщетно пытающийся смахнуть слежавшуюся здешнюю пыль своим изящным батистовым платочком, становится солнечным зайчиком грядущего лета: «С Лидией будем в роще гулять, кататься в лодке, рвать цветы… Ах!»

И даже «храп Захара» гармонирует с флигелем Эрара.

«… что глазам больно». Почему солнце Обломовки такое яркое?

Нет более светоносной, как уж было обговорено выше, локации в нашей литературе, чем Обломовка. «Солнце там ярко и жарко светит около полугода и потом удаляется оттуда не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взглянуть еще раз или два на любимое место и подарить ему осенью, среди ненастья, ясный, теплый день». Или вот ещё, пожалуйста: «Но лето, лето особенно упоительно в том краю. Там надо искать свежего сухого воздуха <…> там искать ясных дней, слегка жгучих, но не палящих лучей солнца и почти в течение трех месяцев безоблачного неба». А речка тамошняя что за чудо! «Только вдали поле с рожью точно горит огнем да речка так блестит и сверкает на солнце, что глазам больно».

Оно высокое и спокойное, солнце Обломовки. А небо Обломовки – родное. «Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, но не с тем, чтоб метать сильнее стрелы, а разве только, чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод».

Тут ещё и духовный свет материнской молитвы. И свет березняка. И солнышко Рождества. И жар неизменно выпекаемых по началу весны жаворонков. И обязательный взгляд вверх как аргумент к восхождению: «По указанию календаря наступит в марте весна, побегут грязные ручьи с холмов, оттает земля и задымится теплым паром; скинет крестьянин полушубок, выйдет в одной рубашке на воздух и, прикрыв глаза рукой, долго любуется солнцем…»

Да что вы! В Обломовке принято вступать с солнцем в коммуникацию, взаимодействовать с ним: «… солнце утром опять ясной улыбкой любви осматривает и сушит поля и пригорки; и вся страна опять улыбается счастьем в ответ солнцу». Да ещё кто-то из крестьян повторит при случае: «Дождичек вымочит, солнышко высушит!». А вдобавок – потрясающая картина заката: «Потом лучи гасли один за другим; последний луч оставался долго; он, как тонкая игла, вонзился в чащу ветвей…» Ничего себе, ювелирная деталь какая – тонкая игла луча!

Обломовцы и живут по природному календарю, по солнцу, откуда, собственно, постоянные тёрки Ильи Ильича с часовой и вековой стрелками.

(– Что это? – почти с ужасом сказал Илья Ильич. – Одиннадцать часов скоро, а я ещё не вставал <…>» Так вот тревожно хронометрирует герой свой неизбежный крах в противоборстве с великим соперником – временем). Помните, как Обломов «тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся за чей-то четырехэтажный дом»? Он ведь тоже солярный человек, верный солнечным протуберанцам Обломовки. (Когда его не станет, Агафья Матвеевна, не умея сказать о том, почувствует, что «проиграла и просияла её жизнь, что Бог вложил в её жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда…») И чем темнее, сумрачнее атмосфера его съёмной квартиры на Гороховой, сгущающейся невесёлым письмом из родового имения, запечатанным бурым сургучом и начертанным бледными буквами «на серой бумаге», надвигающимися на бедного Илью Ильича разрозненным, но всё же неостановимым строем, – тем отчаянно-светлее Обломовка его сна…

Солнце Обломовки. Солнце Обломова.

Но слушайте, а зачем это всё Гончарову? Он ведь, вроде как, изображает место духовного застоя, жизнь без особых возвышенных целей, такое животное бытие. Показывает генезис обломовщины, погубившей лежащего лежнем героя. Ну и показывал бы процесс умирания, запустение, всяческие там капища и рубища. Унылые тусклые горизонтали. А в Обломовке-то вертикали сплошные! Матери рожали и выхаживали «розовых купидонов», и за последние пять лет «из нескольких сот душ не умер никто». И всё пронизано светом – Обломовка светозарна действительно до горящей слезы в глазах.

Парадокс. Противоречие.

Знающий ответы на все вопросы Бахтин авторитетно отвечает: для создания идиллии. Идиллический хронотоп, идиллические герои. Сказочная реальность. «Изображение идиллии в Обломовке и затем идиллии на Выборгской стороне <…>  дано с полным реализмом. В то же время показана исключительная человечность идиллического человека Обломова и его «голубиная чистота». <…> Подчеркнуто стремление Обломова к постоянству, неизменности обстановки, его боязнь перемещения, его отношение к времени». Да и Лощиц всегда напоминает, что Гончаров называл «Обломова» «большой сказкой».

С Бахтиным и Лощицем не поспоришь. Да, идиллия. Да, сказка. Но только вот вопрос – какая сказка?

« – А Пушкин?»

И «Сон Обломова» – увертюра всего романа, вставная глава, идиллия  – называть можно по-разному – озаряется отсветом пушкинского луча. Это сказка, да, но не пушкинская ли?

* * *

Постойте, а разве не Белинский напрямую утверждал связь поэзии и жизни, когда говорил о «Евгении Онегине»? «Поэзия – прежде всего жизнь, а потом уже искусство». И ещё. «Поэзия не в одних книгах: она в дыхании жизни, в чём бы ни проявлялась эта жизнь – в природе, в истории или в частном быте человека». Про быт Обломову бы, может, и понравилось. А великий критик заключает: «Поэзия Пушкина удивительно верна русской действительности…»

А может, Обломов, как и автор романа в молодости, баловался стихами? И может, когда-нибудь ещё отыщется его рукописная книжечка, припрятанная Захаром? Да нет, вряд ли, не стал бы Илья Ильич тратить драгоценное время на подобные глупости. Он бы лучше вздремнул часочек. Или покачал бы головой разочарованно.

«– Ну, посещайте Мездровых, – перебил Волков, – там уж об одном говорят, об искусствах; только и слышишь: венецианская школа, Бетховен да Бах, Леонардо да Винчи…

 – Век об одном и том же – какая скука! Педанты, должно быть! – сказал, зевая, Обломов».

А ещё он, помнится, совершенно по-пушкински ответил на вопрос Ольги о музыке: «Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память <…> Иногда и от Моцарта уши зажмешь…»

Раз уж на то пошло, Пушкин ведь тоже был немного Обломовым:

Приди, о лень! Приди в мою пустыню.
Тебя зовут прохлада и покой;
В одной тебе я зрю свою богиню;
Готово всё для гостьи молодой.
Всё тихо здесь – докучный шум укрылся
За мой порог; на светлое окно
Прозрачное спустилось полотно,
И в тёмный ниш, где сумрак воцарился,
Чуть крадется неверный свет дневной.
Вот мой диван. Приди ж в обитель мира;
Царицей будь, я пленник ныне твой.

Как хотите, но замечательный «тёмный ниш» вкупе с диваном – совершенно обломовская история. «Зги Божией не видно!» – так показательно охарактеризовал атмосферу обломовского бастиона на Гороховой всё тот же Алексеев. 

Нет, Обломов бы так не смог. В смысле, сочинительство – явно не его, хотя письмо Ольге, давайте признаем – пронзительно-вдохновенное. Да и Алексеев на всякий случай воркует: « – Что же вы не пишете? <…> Я бы вам пёрышко очинил». Но хватит с нас и Адуева-младшего. И Райского, вдобавок. Обломов не сочинительствует, а вот пушкинского здравого смысла, чёткого взгляда на мораль, душевного света и человечности ему не занимать. 

С другой стороны, не забыть и то, как Обломов выводит и выводит по пыли дорогое для него имя «Ольга», почти косплея пушкинскую Татьяну, которая «Прелестным пальчиком писала // На отуманенном окне // Заветный вензель О да Е».

Даже мороз по коже. И даже – глазам больно. То ли от света, то ли от… Неужели среди всех pro et contra относительно перекличек между Обломовым и Пушкиным есть действительно дельные аргументы «за»?

Неужели они и правда хотя бы в чём-то близки – два поэта. Мечтательный «поэт в жизни» и гений, верный русской действительности?




Иван Пырков (Иван Васильцов)

Поэт, прозаик, историк литературы, специалист по творчестиву И. А. Гончарова, доктор филологических наук. Публиковался в «Новом мире», «Фоме», «Лучших стихах года», «Смене», «Кольце А», «Науке и жизни», «Волге», «Сибирских огнях», «Литературной газете», «Литературе в школе», «Литературной Армении» и др. изданиях. Автор стихотворных сборников «Дубовый меч», «Ищите мир», «Вторчермет», романа в рассказах «Поплавок из осокоря» («Астрель-СПб»), монографии по истории усадебной литературы «Гнездо над обрывом». Лауреат национальной литературной премии «Рукопись года» (гран-при), Международной литературной премии им. И. А. Гончарова, межрегиональной поэтической премии им. Н. Н. Благова и др. Участник проекта «Три минута тишины» на телеканале «Культура».

Поделиться публикацией
Email Копировать ссылку Печать
Публикация до Георгий Иванов. В ЗАЩИТУ ХОДАСЕВИЧА
Публикация после Памяти Тома Стоппарда
Комментариев нет

Добавить комментарий Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

- Реклама -
Ad imageAd image
– Реклама –
Ad imageAd image

Это интересно!

Анатолий Найман. РУССКАЯ ПОЭМА: «МЕДНЫЙ ВСАДНИК»

11.03.2026

Георгий Иванов. В ЗАЩИТУ ХОДАСЕВИЧА

11.03.2026
АТМА

АТМА – электронный литературный журнал, динамичное арт-пространство для тех, кто мыслит и созидает.  АТМА это ещё и регулярные мероприятия, цифровое издательство, престижная литературная премия и мн. др.

МЫ

  • Редакция
  • Архив номеров BigЛит
  • Правовая информация
  • Политика конфиденциальности
1.05MЛайк
20.4kПодписаться
VkontakteПодписаться
TelegramПодписаться
© 2024-2026 ATMA Press. All Rights Reserved | Concept & Design – Andronik Romanov
Имя пользователя или адрес электронной почты
Пароль

Забыли пароль?