* * *
Со скорбью первых греческих святых
идёшь ты в Византию пропитую.
Огней по-прежнему так много золотых:
и кучно бьют – но чаще вхолостую.
Но чаще главного не видно на свету,
и вот уже полжизни, а в итоге?
Будь счастлива, а я, позволь, c’est tout*.
Сутуля плечи, встану на пороге,
и не пройду в бессветный коридор.
Пусть небо собирает свет бегущий:
«из глубины воззвах к тебе…». Босфор
мы прогадали на кофейной гуще.
На этот мрак не отлито свечи,
Софии нет ни в церкви, ни в мечети;
и только яблоня тихонько шелестит,
которую спилили в двадцать третьем.
____
*C’est tout (фр.) — это всё.
* * *
Камни держишь, а себя не удержишь:
вьётся тропка и подошвы скользят.
Сад неласковый желтушен, рассержен,
низвергающимся летом объят.
Кружит осень. Её танец паучий,
восьмиглазый гипнотический взор
и любимая коллекция чучел —
ежегодный вялый самоповтор.
За окном каштаны бьются в падучей
и башку себе кроят об асфальт.
Осень милостива меньше, чем дуче,
но живуча, как багаевский мальт.
Абсолютный ноль шкалы Фаренгейта
в этом месяце — любое число.
Не удержишь ни себя, ни камней ты,
и уйдёшь, недосказав и полсло…
* * *
Сегодня вечером такие облака —
как будто ангелов подняли по тревоге.
Я шёл к тебе, но замер на пороге,
рукой держась за ворот пиджака.
Летят они, штурмуя горизонт, —
фигуры, сшитые из неземного фетра —
от увлечённой ненависти ветра
спастись в тени эдемовых ротонд.
Высоковольтная небесная печаль
плывёт над городом — не подходи, не трогай, —
бреди своей обычною дорогой,
пока не восстановится нормаль.
Не шевелюсь. Рука немеет на весу.
Нет облаков — они спаслись, им безопасно.
Я силился запомнить их напрасно —
я ничего с собой не унесу.
* * *
Где были груши — там остались синицы,
как будто птицы на деревьях растут.
Тебе, наверное, легко мне не сниться
за маской скрывшись от сезона простуд.
Твой детский сад теперь окреп и разросся,
твой верный кот стал равнодушен к мышам,
твой первый пёс с моих коленей вознёсся
туда, где души говорят по душам.
Пречистый свет осенней взвешенной грусти
ещё на год позолотит купола,
и ты его, как шар воздушный, отпустишь,
и вслед отчаянно рванётся ветла.
За перламутровые ягоды тута
приняв осевший на лещину туман,
узнаешь: память ядовитей цикуты,
но милосерднее, чем жалость сама.
* * *
Была права ты, этот номер не пройдёт —
трамваи встали.
Жизнь не длинней, чем всем знакомый анекдот,
но есть детали.
В гражданских сумерках сквозь облачный надсад
твой ангел явлен,
с небес спускается — уверен и крылат;
подрос журавлик.
В твоих глазах он мне покажет каждый год,
что мной потерян:
ни дать ни взять, ни сват ни брат. Не дот, не дзот.
Ни сна, ни веры.
В твоих ладонях он протянет мне воды
живой и мёртвой —
я пригублю. Из трёх дорог, где есть следы,
пойдём четвёртой.
Я предложу идти по рельсам, будто мы
эквилибристы,
ты мне расскажешь про безнравственность зимы,
про снег нечистый.
Потерян мир. А на миру и ложь красна —
краснее смерти.
Смотри поверх: на небе крестики сосна
макушкой чертит.
Я тоже что-то расскажу, и ты мне верь,
но в 20:20
твой ангел даст нам мягкий знак, что вот теперь
пора прощаться.
* * *
Идёт зима (как сказано, большая)
и снегом учиняет самосуд,
пустые тротуары превращая
в контрольно-следовую полосу.
Не Аннушка, поэтому не масло,
а свет она прольёт, лишая сна.
Ни жив, ни мёртв, ни счастлив, ни несчастлив,
опять зачем-то смотришь из окна:
вот девочка, лишённая рассудка,
сидит на остановке (где всегда),
в бесшумность снега вслушиваясь чутко
и не желая оставлять следа;
вот долго улыбается чему-то,
отдав нехитрый ужин кобелю;
вот рельсы мягким волокном из джута
у ног её свиваются в петлю
с узлом, готовым самозатянуться;
вот снег ей руки нá плечи кладёт
и шепчет, что не страшно обмануться —
страшнее разминуться у ворот.
Сугробы. Остановка «Кольцевая».
Маршруты совершают оборот.
Назначенная Богом постовая
несёт дозор и никого не ждёт.
Но до неё всегда доходят все трамваи.
Быть может, что-нибудь и до тебя дойдёт.
* * *
Эта тёмная нить рассекает тебя пополам.
Просто тонкая тень своенравной рябиновой ветки.
Ты уходишь на юг — кругосветно искать Валаам,
до которого к северу было две шахматных клетки.
Эта память моя, как чесотка, однажды пройдёт,
и в гречишный покой оседая пчелиным подмором,
я застыну янтарно. Навалится ласковый гнёт,
будто чувство вины под твоим осуждающим взором.
Этот срез виноградины словно зелёный зрачок,
это небо вечернее цвета начищенной меди —
может быть, и не больше, чем павший за нечетом чёт,
но гораздо значительней лужицы в стёршемся следе.
Будет вечер такой же созвоном пиал обогрет,
и лишь старые ходики стуком проникнут в глубины,
где суровый урок — что нельзя загораживать свет —
зарубает топор на носу у упрямой рябины.
* * *
Ну что же ты, что же ты, что же?
Слезы неутёртой побег
заметит смущённо прохожий
нездешний мальчишка-узбек,
тихонечко тронет за руку,
участливо: «Яхшимисиз?»* —
а как объяснить, что разлука
длинней оказалась, чем жизнь?
Что в сопоре дальних скитаний
ты больше не помнишь двора
в пахучих лохмотьях герани
и персиках в четверть ведра.
Что ждать вдохновения у Волги —
как воду носить решетом…
Так необьяснимо и долго
ты просто надеешься, что
и память, и жизнь, и слезинку
однажды отправит в эфир
летящая вниз, как снежинка,
убитая станция «Мир».
____
*Яхшимисиз (узб.) — «Вы в порядке?».
* * *
Сердце сжалось — слезами разжалось.
Вечер ногу поставил на грудь.
Эта жалость — такая же малость,
как знакомой кассирше кивнуть.
Он им дарит свой город последний,
его бледный нерезкий рассвет.
Как Иосиф — прекрасный и бедный —
он отцом ослеплённым отпет.
Только в Питере нет фараона,
нет коров и стеблей тростника,
но над Невским сияет корона,
и Нева, словно Нил, глубока.
Он стоит в коммунальной передней,
будто Гаршин, уткнувшись в пролёт,
правда, снизу. Но гибель безвредней,
чем бессолнечный питерский гнёт.
Тлеет шпиль исполинской лучиной,
Исаакий глядит на салют.
Эта боль — всё ещё не кончина,
а причина. Фатальный дебют.
* * *
Клочковатый туман возле старой айвы
забавляется с призрачным светом.
Узнаю! Узнаю. Поворот головы,
сетка вен на запястье воздетом…
Дуновение ветра. Другое лицо:
абрикосово наспанны щёки,
на виске непослушная прядка кольцом —
исчезает в седой поволоке.
То соседкина мать, то старик-водовоз,
то усталый водитель трамвая
расплываются в линзе нечаянных слёз —
даже вспомнить не всех успеваешь.
А за лицами — спины сутулые и
то одна, то другая походка.
И ползёт эта очередь в виде змеи
на небесную санобработку.
Голоса, голоса тонким звоном пиал
на предвечном Сиабском базаре —
то ли плакал сосед, то ли дед меня звал,
то ли дядька лабал на гитаре.
Громоздится над садом толпливый туман
неподъёмной мешкотной тоскою,
расставляет людей по годам и томам,
и в колонны по четверо строит.
Вот идут они бесперемежной строкой
по головкам отцветших рудбекий —
хоть бы кто помахал невесомой рукой…
Нет, не русские, нет, не узбеки.

Леонид Негматов
Поэт. Родился в Самарканде (Узбекистан). Окончил Поволжскую академию государственной службы имени П. А. Столыпина. Автор четырех поэтических сборников, последний из которых — «Снег и хлопок» (2024). Лауреат первой степени литературной премии «Лицей» имени Александра Пушкина (2024), лауреат ряда других международных и всероссийских премий и конкурсов.

