Рассказ
Легла дымка тумана на спящие камни старого Тбилиси, легким, призрачным саваном окутав его извилистые улочки и замшелые дворики. Она струилась бесшумно, как душа города, тоскующая по минувшим векам, и, густея с каждым часом, медленно, но верно заполняла собою все щели и скважины мира — каждую трещинку в старом камне, каждую проседь в черепице крыш, каждую морщинку на лице времени. И вот уже, густо утрамбовавшись в извивах переулков, на сонных, застывших площадях, в затишье парков, затерянных в сердцевине города, туман сомкнул свои влажные, сумрачные тиски. Лишенный солнца, выкраденного у дня, город, будто живое, дышащее существо, жадно втягивал в себя теплое, хлебное дыхание очагов и заглядывал в запотевшие, слезящиеся окна обывателей, пытаясь найти в них отсвет утраченного света…
В тот мартовский день, обманчивый и промозглый, на моем балконе появилась птица. Ничего особенного, подумалось сперва, если бы не одно, леденящее душу обстоятельство: явилась она не с неба, а родилась из самой гущи, из сердцевины тумана. Большая. Чёрная, как ночь без звезд. Безмолвная, как вечность. Сидела она недвижно, окаменевшим укором, словно поджидала что-то — быть может, подношение, крошку хлеба, крупицу милости, а может, и нечто большее, что я не в силах была дать. Я пыталась отогнать ее взгляд, игнорировать это гнетущее присутствие, но глаза, словно против воли, снова и снова скользили к ней, цепляясь за ту смолистую, бездонную черноту перьев, впитывавшую в себя весь свет, что оставался в мире, за длинный, отточенный, как кинжал, клюв, за ее горбистую, старческую, полную тайной скорби осанку.
«Какая милая птица!» — тщетно, безумно пыталась я успокоить себя, заглушить нарастающий гул в висках. Но стоило взгляду, предательски соскользнув вниз, упасть на ее мясистые, голенастые лапы, на длинные, изогнутые когти, что впились в холодное железо балкона с такой силой, будто хотели поглотить и его, — как невидимая, натянутая струна внутри меня оборвалась с тихим, звонким стоном. И тут же, из самой глубины, из доисторических пластов памяти, подкатила и накрыла с головой тяжелая, соленая волна первобытного ужаса.
Страх безумен, иррационален, он не слушает голоса разума. Я закрыла глаза, ощущая, как земля уходит из-под ног. Это было не просто беспокойство, не мимолетная тревога — это было предчувствие, темное и неумолимое, как приговор.
Прошло три месяца. Июнь выдался на редкость ненастным, слезливым. Каждый вечер хмурое, свинцовое небо разрывали на части ослепительные, яростные молнии, а глухие, гулкие раскаты грома, прячась за движением невидимых воздушных масс, сотрясали землю, будто в гигантской руке колыхался мир. Казалось, небо и земля, устав от векового, гордого противостояния, решили наконец стереть хрупкую границу между собой, слиться в едином, апокалиптическом объятии.
«Что это? — спрашивала я себя, всматриваясь в хаотичные, безумные вспышки, освещавшие лик мира на мгновение, чтобы тут же погрузить его в еще большую тьму. — Откуда этот грохот: с неба, падающего на нас осколками? Из-под земли, рвущей свои оковы?..»
Болезнь отца обрушилась внезапно, как один из тех оглушительных ударов с небес. Земля бесповоротно ушла из-под ног: пятки, словно на самом краю пропасти, потеряли опору, и я забыла, как стоять, как дышать, ощутив ледяную, тошную неминуемость падения. Внутри всё ходуном ходило, раскачивалось и гудело — от страха, от бессилия, от отчаянья. И из этих темных, гремучих глубин поднималась она — та самая знакомая волна, густая, вязкая, всепоглощающая, как расплавленная, горящая земля.
Всё совпало. Смерть стояла рядом, я чувствовала ее холодное дыхание у себя за спиной. И гром, оглушающий город, казалось, был лишь голосом, лишь эхом, подтверждавшим ее безмолвное присутствие.
По утрам, через силу, я спускалась во двор за мацони и сыром — сельчане исправно привозили их на продажу, словно ничего не происходило. Продавщица, женщина обычно приветливая и немногословная, в тот день была странно взволнована, ее глаза бегали. Протягивая мне прохладную, запотевшую банку, она вдруг сказала, понизив голос:
— А вы знаете, ночью в городе случилось наводнение?
— Какое наводнение? — переспросила я рассеянно, сквозь пелену собственного горя.
— Река Вера… Вера пошла на город… — произнесла она, и в голосе ее звучал почти мистический ужас.
— Как — пошла?! — я не понимала.
— Из-за ливня обвал случился, там, на дороге Цхнети–Бетания. Воду перекрыло, запрудило, и она, ослепшая от ярости, вышла из берегов. Говорят, всю нижнюю часть улицы Сванидзе смыло, будто метлой. Дома затоплены по самые крыши. Есть погибшие.
— Боже правый… — выдохнула я, и это был стон.
— Вода дошла и до зоопарка, — продолжала женщина, захлебываясь новостью, — разрушила аттракционы, до смерти, до безумия перепугала животных. Часть погибла, захлебнувшись, а часть, обезумев от страха, вырвала свои клетки и вырвалась на свободу. И теперь бродят по городу.
— Как — бродят?! — снова повторила я, чувствуя, как реальность расползается, как талый воск.
— Так и бродят по улицам, как призраки. Говорят, лев — его видели на Сабуртало, волк — в одном из дворов на Вере, а бедного, несчастного бегемота, будто дитя грешное, вытаскивали из жидкой грязи на площади Героев.
— Откуда вы всё это знаете? — спросила я, ощущая, как холодеют пальцы.
— Так с утра по всем новостям говорят! Только и слышно!
Я очнулась — словно вынырнула из тяжёлого, удушливого сна, в котором тонула все эти дни. Телевидение, радио, интернет — всё кишело, кипело сводками, кричащими заголовками: погибшие, пропавшие без вести, разрушенные до основания дома, усталые спасатели, добровольцы с горящими глазами, и животные, бежавшие в каменные джунгли города, потерянные и прекрасные в своем диком ужасе. Неделя непрерывного, изматывающего бедствия. Но город, мой старый, вечный Тбилиси, выстоял. Не впервые ему было принимать удар судьбы и не впервые подниматься.
И отец выстоял — на этот раз. Победил болезнь, оттолкнул от себя тени.
Но почтальон судьбы, как известно, стучится дважды, и второй стук всегда глуше, вероломнее.
Осень пришла внезапно, коварно. После выжженного, иссушенного августовским солнцем неба, северный, бездушный циклон снова принёс с собой нескончаемые, монотонные дожди, что стучали по крышам, как счётчик, отсчитывающий последние минуты. И когда в октябре, в один из таких промозглых вечеров, отец умер, это не стало неожиданностью. Это было неизбежностью, печальной и ясной. Он ушёл тихо, бережно, под убаюкивающий, прощальный аккомпанемент дождя, струящегося по стеклу…
Наступила тишина. Глубокая, всепоглощающая, как воды океана. Туман за окном больше не казался потусторонним, чужим — он стал частью меня, моей второй кожей, моим саваном при жизни. Я жила в нём, дышала им, питалась его влажной прохладой, и он выедал мою скорбь изнутри, как кислота.
Однажды, борясь с гнетущей, каменной болью и давлением этой тишины, я услышала навязчивый, резкий звонок. Голос в трубке был знакомым, теплым, как лучик из забытого мира.
— Привет, как ты? — спросила Сирануш, и в голосе ее звенела обычная, не знающая горя жизнь.
— Никак, — ответила я, и это было единственной правдой.
— У тебя что-то случилось? — встревожилась она, уловив лед в моих словах.
— Папа умер, — сказала я, и слова эти прозвучали как приговор, высеченный на камне.
Пауза затянулась, стала звенящей, как натянутая струна.
— Прости, — сказала она наконец, и голос ее дрогнул. — Значит, такова воля Всевышнего. Прими мои соболезнования. Помни о нём и молись, молись неустанно.
Я молчала, сжимая трубку так, что пальцы белели.
— Мой папа тоже недавно ушёл… — добавила она тихо, почти шепотом. — Молись, дорогая. Это поможет и тебе, и его бессмертной душе обрести покой.
И в этот миг мне вдруг стало легче — несказанно, безотчетно, как будто кто-то мудрый и добрый указал тропинку в непроглядном, безысходном тумане. И этим проводником, этим светочем в ночи был он, мой отец. Сирануш позвонила не случайно, не по воле слепого случая. Её отца тоже звали Сурен. Сурен… Имя, что связало нас незримой нитью.
— Папа, а Сурен — это армянское имя? — спросила я когда-то давно, в детстве, уставившись в мутное стекло машины, в белесую, колышущуюся пелену тумана за окном.
Отец был молчалив, как всегда. Что он скрывал за этой вечной, гранитной сдержанностью — ранимую, трепетную чувствительность? застарелую, ноющую боль? тихое, выстраданное разочарование? Он не баловал меня сладкой нежностью, будто воспитывал не просто дочь, а закалял дух, ковал характер.
— Не совсем, — ответил он, глядя прямо в белую муть дороги.
— А какое же? — не унималась я.
— Персидское.
— Значит, ты перс? — удивилась я.
— Наполовину, — улыбнулся он в усы.
— На какую половину? — допытывалась я, ребенок, жаждущий разгадать тайну.
Он улыбнулся краешком губ, и в глазах его мелькнула искорка:
— На ту самую, когда Вахтанг Горгасали основал Тбилиси и стал царём.
— А на другую половину? Армянин, как Саят-Нова? — не отступала я.
— Да, — кивнул он. — Армянин, как Саят-Нова.
— Потому ты каждый год ходишь на его праздник?
— Да. Настоящие тбилисцы, кем бы они ни были по крови, чтят его память.
— Он был героем? — спросила я.
— Он был поэтом и музыкантом, и погиб за свой город, спасая красоту, — сказал отец.
— Какую красоту? Он ведь воевал против персов.
— Тбилиси — это большой, многогранный бриллиант, — сказал отец, и голос его стал тихим и задумчивым. — Он вобрал в себя, в свою сердцевину, лучи света разных культур, народов, религий. И каждый луч делает его ярче.
— Тогда кто такой настоящий тбилисец? — спросила я, чувствуя, что подбираюсь к самой сути.
— Это тот, — сказал отец, — кто одновременно грузин, армянин, перс, азербайджанец, русский, еврей, курд, езид, грек, немец… Всех и не перечислить. Это состояние души.
— Значит, настоящий тбилисец — тоже бриллиант… — прошептала я, пораженная.
Отец промолчал. Лишь улыбнулся. Это была его редкая, драгоценная улыбка — тёплая, одобрительная, солнечная.
— Ты знаешь, я ездил сегодня в старый город, — сказал он мне незадолго до того, как уйти, и в голосе его слышалась тихая грусть. — Не узнал его. Совсем.
— Отреставрировали, пап, — ответила я, стараясь быть практичной. — Теперь красиво, чисто.
— Да, красиво, чисто… — протянул он. — Но… раньше на этих же улицах были слышны живые голоса, смех, доносился запах свежего хлеба из пекарен. Тогда город жил, дышал полной грудью. А теперь тишина там другая… выхолощенная.
— Земная, — подсказала я. — Тогда небо было ближе, падало на крыши. Теперь — пробки и шум. Евроремонт вместо души. Главное — сохранить дух города, его душу.
Отец промолчал, но глаза его блеснули — та самая редкая, лучистая минута полного, безмолвного взаимопонимания, когда слова уже не нужны.
Мы оба знали, что это главное: сохранить. Сберечь. Пронести сквозь годы и бури.
В этом — простая и вечная вера всех настоящих тбилисцев. Ведь жизнь и смерть — как два конца одной и той же палки, выточенной временем: старое, отжившее свой век, уходит безвозвратно, чтобы дать дорогу новому, чтобы оно, это новое, могло воскреснуть из пепла, как феникс.
К большому празднику Тбилисоба, когда город надевает свой самый нарядный, праздничный вид, наконец-то открыли ту самую, пострадавшую от наводнения часть города — обновлённую, сияющую, вымытую до блеска. Она сверкала под осенним солнцем, как отполированный временем и заботливыми руками огромный бриллиант, соединяя невидимыми, но прочными нитями памяти и надежды сердца всех горожан.
Я сидела у подножия величественного памятника царю Вахтангу Горгасали, спасаясь в тени его копья от ласкового, но еще жаркого осеннего солнца. Сверху, из-под копыт его бронзового коня, виднелась Кура — вечная, мудрая река, неумолимо и спокойно струящаяся сквозь века, сквозь радости и печали. Её воды играли золотыми, огненными бликами, и я, словно впервые за долгие месяцы, почувствовала в себе медленный, но верный, живительный прилив силы — силы жизни, пересиливающей любую смерть.
Моего отца, настоящего тбилисца, чья душа была тем самым бриллиантом, мы похоронили на старинном, уютном кладбище Петра и Павла, где камни говорят на всех языках мира. Отпевали его в древней, пропахшей ладаном и слезами армянской апостольской церкви Святого Эчмиадзина. Могила его, по какому-то высшему промыслу, оказалась на самой возвышенности, откуда виден, как на ладони, почти весь город — особенно та его часть, где теперь живут его дети и внуки, продолжая эстафету жизни.
И ничто, я знаю это теперь, ничто не способно разлучить нас по-настоящему — разве что туман…
Легкая дымка его, как прозрачный, серебристый шлейф вечности, всё так же витает над новым камнем, еще пахнущим резцом, целует его влажными устами; и в ней навсегда растворена душа моего отца. И душа нашего города.

Лиана Шахвердян
Писатель, поэт. Член Союза писателей Армении, почетный член Пушкинского общества «Арион» русскоязычных литераторов Грузии. Автор книг «Многоточие» (Ереван), «Весна Отчаяния» (Ереван), «Руки-реки» (Ереван), «Сны Солнца» (Ереван). Автор публикаций в журналах: «Дружба Народов», «Нева», «День и Ночь», «Русский клуб», «Литературная Армения», «Гантиади», «Веси», «Место и время», «Знаци», в Антологиях современной славянской поэзии «Словоприношение» (Варна), «Хлеб наш насущный» (Варна), «Отечество» (Варна) и т.д. Финалистка международных литературных конкурсов и фестивалей. Её проза переведена на армянский, грузинский, болгарский, английский языки. Живет в Ереване.

