Рассказ
явление первое
Лёва, питерский пижон. Работает в театре. Флиртует с актрисками – худыми и красивыми обязательно. И сам подтянут. То в шарфик замотается, то котелок у него на голове. Если и курит, то чапман вишнёвый.
Ну и снобизм – сайдинг ему не тот, колхоз, заборы из профлиста по два метра высотой – от кого прячетесь? как на зоне, подавай ему палисадники из сосны.
И девки ему не те, конечно же.
«Так они к вам все поуехали, те, которые!» – всплёскиваю я руками.
У Лёвы родители в Абакане. И каждый раз я ему экскурсию хочу провести, когда он к нам на побывку.
Лёву я люблю, за винного цвета футболочку, за то, что он поморщится и скажет, фу, Абэ, ну это говно какое-то. За то, что Летова орали когда-то под пьяное бреньканье, и за то, что теперь не орём. Вы удивлены? Как же без Летова, скажете? Но я просто счастлив, что с Лёвой не надо обсасывать прошлое. Что не сворачивается, как скисшее молоко во рту – «предрассветный комар опустился в мой пожар». С Лёвой не хочется в прошлое… кажется, за это я люблю его в первую очередь.
Ну а Летова я и один послушаю. В оригинале. В самый пожар.
И вот случилось – пятница как раз. В Абакане один приличный бар для таких питерских пижонов, подают там конечно крафтовую разноцветную ссанину, но часто и живой джаз подают. В эту пятницу тоже.
— Кисточками надо в таком помещении, — зудит Лёва, — а он палками, забивает инструменты.
Стал я тут прислушиваться, и правда, ударник забивает палками басиста, да и басист пианиста забивает, тьфу, а так бы и не понял я никогда.
— Хех, но вроде играют-то душевно. Живое всё…
— Ага, лабухи, по кругу гоняют 20 минут одно и то же.
Каков же гадёныш!
— Ну, Лёва, — говорю, — а нам, плебеям, нормально, в этом баре вся наша богэма собирается, и мочится от своей богемности. Во! Вася идёт!
Входит прекрасный Василий. Высок, статен, молод, усы напомажены и завиты. Был бы он хоть кем-нибудь, я бы его фотал и плакал, но он просто стекольщик.
А при нём суженая. Цербер. Караулить пришла. Никакого в ней цвета, блеклая, жидкая, словно казенный супчик.
Наш стол как раз у входа и я всех вновь прибывших вижу. Сигналю Васе. Они садятся за наш столик. Рукопожатие у Васи усердное, дружеское, а мы ведь и не друзья. Со всеми ты так, Вася, или избирательно? Мне бы хотелось, чтобы избирательно.
— Вот, экскурсию провожу, – чинно излагаю я, — знакомьтесь, это Лёва, он в Питерских театрах, звукооператор.
— Звукорежиссёр, – говнится Лёва.
— Дааа, он во Франции фильм снимал!
Лёву сбыл. С чувством исполненного долга сосу свой горький стаут и слежу за музыкантами, за седым пианистом – сколько кругов эти мошенники ещё навертят.
И, о Боже, входит Кичеева. В каких-то прозрачных черных тканях. В ажурных гипюровых перчатках на один палец. С мушкой на азиатской точёной скуле. В самой килограмм сорок – хватай и беги! Завидев, тянет мне руку через стол, ну так наверно милостыню кидают, с таким жестом, да в таком ажуре, а я вцепляюсь в эту светящуюся мизерную беличью лапку и начинаю её трясти – у Кичеевой её азиатские глаза несвойственно округляются. Я натряс целый мешок метафизической милостыни.
Ушла за соседний столик со своими неказистыми подружками. А у меня теперь голова навыворот. Какой уж теперь пианист.
Ведь много ли мне надо, чтобы влюбиться? Кичеева вот сидит — повела плечом, поменяла позу, нет, не так – перетекла как ртуть из одного прекрасного силуэта в другой – и я уже с открытым ртом, словно застёжки отскочили. Или девушка на кассе в магазине посмеялась мне звонко – внутри всё звенит – ничего не вижу, не слышу боле. Сгрёб сдачу, пошёл. А она вдогонку, контрольным – «сто рублей оставили» – и прям подпрыгивает, взмахивая этой соткой. Я назад. «Или это мне? Чаевые, да?» И — хахаха, хахаха. Я уж и руку протянул… да замер. Ботанские очки скособочились от этих взмахов, из-под них лукавый черный глаз на меня косит – всё струится, искрится, звенит. Мямлю: «Ну… выходит, что они самые… да…». Теперь обхожу этот магазин стороной. Боюсь. Вдруг не засмеётся, вдруг не закосит…
Потом входит Дениска. Тоже отрада взора моего. Помесь британского панка и сатира. Красные клетчатые штанцы на подтяжках, высокие ботинки, цветастая футболка с принтом собственной картины. А над футболкой крепится абсолютнейшая физиономия сатира, обрамленная по кругу дерзкими кучеряшками, в центре красная картофелина, а под затемненными очками — хитрые заплывшие глазки.
Дениска, конечно, тоже к нам.
— Знакомьтесь, это бывший муж моей бывшей жены! – Так мы представляем друг друга в зависимости от компании, сегодня моя очередь.
— А так же художник, маэстро бетоноразделки, дояр-разливщик голубиного сока по стеклопакетам, интуитивист-примитивист фольклорно-ликёрного жанра, Денис, прости-Господи-отчества-не-помню!
У Дениса есть изумительная привычка – носить в рюкзачке бутыль вискаря, поэтому после перекуров на крылечке мы возвращаемся всё веселей.
И вот последний перекур. Бар закрылся. Кичеева со присными – спатеньки уехала. Вася с Цербером – тоже. А мы…
А пошли бы мы с Дениской, как он приглашал и красота! Посмотрели бы на его картины под вискарик, посмотрели бы на проекторе «Полено» Шванкмайера или «Обед нагишом» по Берроузу — очень культурно, чрезвычайно богемно!
Но к нам привязался какой-то пацан – поехали, да поехали в «Эйфорию», там пятничная программа, он уже и такси оплатил, оооо, будет круто, ооо.
«Эйфория» — это клуб такой, на задворках. Я по клубам не ходок, вообще ни разу, но…
— У нас же экскурсия, Лёва, экскурсия по Абакану, — рассудительно говорю я, — видимо, надо ехать… Денис, ты не?
Денис – не.
Достаточно было просто распахнуть дверь в этот ад и всё, я уже ничего не соображаю. Колотушка долбит, всё залито омерзительной магентой, пурпуром, фуксией! Я слепну, этот мерзкий свет забивает все мои колбочки, всё моё цветовосприятие, я попал в огромную матку, в пульсирующую фаллопиеву трубу, из её глубины хлещут розовые лучи, а под ними, взбивая в пену струи дым-машины, бьются в пароксизмах тела. Умирающие сперматозоиды запутавшиеся в ресничках трубы.
Совершенно рядом, но и где-то там за гранью — Лёва расплачивается картой за нас обоих, где-то за гранью меня берут за руку и затягивают на запястье браслетик, но лицо моё устремлено в пульсирующий центр, я заворожено плыву, плыву внутрь пупурного колодца, в фаллопиеву трубу, навстречу лучам, взрезающим дымку, навстречу биению музыки. Уворачиваюсь от агонизирующих. Самый быстрый, самый сильный, самый удачливый, только он один – проникнет в кольцо из света… в центр пульсации… Но нет, это точно не я – завидев барную стойку, я сразу к ней, прилаживаю свой хвост на барный стул.
По бокам танцовщицы нависли, словно горгульи. Топчатся на своих подиумах с пилонами, отбивают лазерные стрелы от мозаичных зеркальных одежд. А ещё выше – диджей со своими вертушками, самодовольный как олимпийский божок, в перманентном режиме «только что из барбершопа», он прям носом посасывает эти лиловые густые испарения, кормится ими.
Теперь я знаю, кого ненавидеть! Кому достанется эта и любая другая яйцеклетка!
Выныривает Лёва. Выныривает пацан, который нас сюда затащил – с довольной физиономией в недельной щетине. Недельно довольный. Безгласно, собственно, физиономией одной спрашивает меня – ну как? ну как? – ещё немного и его улыбка замкнула бы круг на лбу под кучеряшками – видимо ему, вот прям ТАК!
Я не без труда вылепил на своём лице ответ, который бы его удовлетворил, и пацан счастливо сигает в самую пучину.
Мы с Лёвой остаёмся у стойки. Говорить в таком грохоте нет никакой возможности, мы водим носами туда-сюда, на девчонок, на ненавистного диджея, на позы и мимику, выхваченные на мгновение фуксией, словно, и правда на экскурсии, словно перед нами «Последний день Помпеи» — полотно не малое, а ты в переднем ряду, вот и тянешь нос и шею выворачиваешь, то на падающие статуи, то на выпучившегося коня, то на озарённое мольбой лицо, а прямо перед носом у тебя сиська.
А вот четыре бутылки пива «бад», в испарине, нетронутые, крышки не свинчены, кто их заказал, кто поставил тут с краю на стойке – мне неведомо. Но стоят, как будто мои. Моих рук касаясь.
Потом и Лёва набрался смелости, нырнул в ту пучину, пучина не приняла, выбросила обратно к стойке, он повторил попытку. А я всё смотрел на бутылки – они бездарно нагревались, скоро будут как парное молоко. Владелец, где он? Нет его до сих пор. Я стал постепенно свыкаться с мыслью, что владелец я – да я их почти что обнимал, всё глубже и глубже облокачиваясь на стойку, обволакивал их хозяйским видом, чтобы и бармен смирился с этой очевидностью. Так крадёшься к девушке на первом свидании, ползёшь руками по спинке её кресла, по её подлокотникам. Всё ближе. А потом – да какого чёрта? – срываешь поцелуй. И я сорвал. Крышку. И отхлебнул. И никто не оказался против.
Когда Лёву выбросило прибоем на очередной смене композиции – я уже прекрасно и вальяжно прикладываюсь к бутылке. Тяну Лёве вторую, приглашая стать соучастником. Лёва разогрет танцем – он за!
Один раз меня даже зафлексило, под какую-то замикшированную мелодию из 90х, и я снялся со стула, чтобы нелепо помахать конечностями: рука-нога-рука-нога. Я оказался в лесу из девок. Железный дровосек на прогулке – рука-нога.
А другой раз, когда бутылки неизвестного благотворителя были уже пусты и случился медленный танец, меня со стула сняла – девушка!
Постарше, чем основная публика здесь, лет тридцати с чуточкой. Она пришла с подружкой, а подружка с недовольным выражением лица пришла. Так и осталась стоять поближе к выходу, с выражением и со скрещенными на груди руками. А эта, я и лица не запомнил, но помню, что аккуратненькая, приятненькая блондинка, не высокая, эта — наоборот ласковая, хвать меня аккуратненько за руку и потянула на танец.
Один танец, потом другой. А потом она меня потянула к выходу. Маленькая, тянет так беспомощно, но настойчиво, под локоток, словно поручень закрытой двери. Я сразу заподозрил что-то неладное. Пу-та-ны! Или консуматорши. А подружка-то, подружка, чего такая сердитая стоит, устала, поди, от работы своей путанской? Я не с места – я запертая дверь! Ишь охотницы какие, пришли почти к закрытию, нашли лоха пьяного!
Отчаялась, стала что-то на ухо говорить мне. Ничего не слышу в таком грохоте! Прайс озвучивает? Пойдём, говорит, пойдём, малыш, я сделаю тебя счастливым? Пожимаю плечами – ничего не слышу. Да я это… у меня тут Лёва… куда я… Опять на ухо что-то щебечет. И опять я запертая дверь…
Ты вменяемый, нет? скажете вы, уверен, вы ещё и по лбу себе постучите, консуматорша какого хрена тебя из клуба потащит! А путана, скажете, на кой ляд она тебя танцевать будет полчаса. В щёчки целовать… Бес попутал, сам не знаю, не видал я живой путаны. Может это особая, сибирская путана. С душой к делу! С кротостью провинциальной! Про консуматорш, слово-то такое от Лёвы впервые и услышал.
А теперь и думаю и заламываю руки – зачем же я отнекивался, да и чёрт бы с Лёвой и экскурсией, да пошёл бы я с ней, и, глядишь, история эта повернула бы в прекрасное русло: с аморами, с хэппи-эндом, со скрученными простынями, например, а вот и с расцарапанной спиной, например — я бы ещё и Лёве и вам похвастался этой спиной на пляже в ближайший жаркий день, вы бы меня ещё и зауважали…
Закончилось бы всё под крики – мамочки, мамочки! – словно на неё медленно и неотвратимо падает стена, закончилось бы пересохшими от быстрого дыхания губами и благодарным алым румянцем… Или! Или! Любовью всей моей смурной неказистой жизни!
Но вот, не закончилось, стою, контуженный колотушкой и лиловыми всполохами – у меня тут Лёва, у меня тут Лёва – бормочу. Смирилась. Поцеловала в щёку, нежно и театрально проведя по бороде рукой… Уходит. Всё, совсем ушла.
Доктор, доктор! Что со мной? О Боже! Любезный, да у вас тут… Лёва!
В 3 часа ночи клуб резко гаснет, всех выдворяют прочь.
И опять бы закончилось всё прекрасно, ну никак вернее.
Лёва разминает шею, достаёт телефон.
— Ох. Что, по домам? Напомни адрес.
Вот оно, абсолютное никак.
— Каким домам, Лёва, — шепчу я, — смотри, сколько девок, все стоят, не расходятся. Ждут…
Девок и, правда, много, всех, кого выгнали – все они стоят разнокалиберными группками.
— Давай тоже постоим, покурим… коньяк у нас в карманах ещё… пока не разойдутся… вдруг приключение какое…
— Ахах, Абэ, тебе приключение надо?
Но соглашается моментально, убирает телефон, укутывается в сладкий вишнёвый дым.
И действительно что-то начинает происходить. К нам идёт девка, мы расправили плечи, обострили слух. А она нам:
— Ребята!
Ребята, уже хорошо. Даже Лёва при должной прыткости мог бы статься ей отцом. Но вот — ребята.
— Там девушке плохо, — говорит она, понизив голос и показывая рукой за край освещенного фонарями круга, — вызовите ей такси, а то там непонятное что-то творится. А девушка по виду нормальная…
И ещё почти шепчет Лёве, я не расслышал.
Лёва как самый всё расслышавший идёт вперёд, я следом, в шлейфе его вишнёвого дыма. Вдруг оборачивается ко мне со своим всегдашним нервным гоготком, выставляет руки, словно держит поднос.
— Приключение заказывали?
И видим мы, сразу за световым кругом на бордюре сидит девица, лицо закрыто длинными черными волосами. Сидит, постанывает и делает губами: пыф-пыф. А её пьяный хакас за подмышку тягает, пытается волочь, но девица крупненькая, а хакас маленький – тянет-потянет и матерится, а девка лепечет – нет, нет, но как-то тихо и скромно. Между всеми этими потугами он ещё, то по локоть в штаны ей залезет, то в декольте занырнёт.
А занырнуть есть куда! И тянуть есть куда, вокруг сплошное логово маньяка, только у клуба островок света от двух фонарей, а дальше – тьма и бездна, огороды, кусты, запущенный сквер.
Ах, Лёва питерский интеллигент, понаблюдали мы эту сценку, и говорит вежливо, с радушной улыбкой:
— А куда это вы девушку тащите?
Тут просится «любезный» или «милейший», но нет – приукрашивать не буду.
— Вы ей кем приходитесь? – продолжает Лёва.
— Не важно, какое тебе… — грубо отвечает хакас, потом поднимает голову, видит, что нас двое, а сзади и ещё люди начинают обращать внимание и говорит, — я муж, муж.
А у самого рожа, как у гоблина — вылез из норы, в нору волочёт.
— А паспорт у вас имеется? Страничку с регистрацией брака можно посмотреть.
— Вставай, вставай, — рычит он и отчаянно дёргает девку с места.
Чувствует, ускользает добыча.
Ещё и толкает её в голову рукой. Девка хнычет. Тут уж мы синхронно идём и тесним гоблина поглубже во тьму, и он там начинает круги нарезать.
Лёва склоняется к страдалице в поисках лица, уха, куда бы ей задать вопрос, но девка сложилась вся, присыпалась волосами.
— Девушка, это правда ваш муж или нет? – какое-то мычание в ответ и пыф-пыф.
— Не трогай мою жену! – доносится из темноты.
— Что? Не муж? Друг? Нет? Ничего не понимаю…
— Да какой на хрен муж… — говорю я.
— А живёшь где? Адрес назови, мы такси вызовем.
— Со мной живёт! – из темноты.
— Как, говоришь? Как? – Лёва встаёт, достаёт телефон. – Ну, адрес есть.
Вызывает такси. Вокруг постепенно собирается стайка ротозеев. Пацаны — хакасы, тоже из клуба, человек пять. Девчонки — чуть издали предпочитают посматривать.
– Вы его не знаете? – обращается Лёва к пацанам. – Правда муж?
– Впервые видим.
Подъезжает такси, водила замечает, что мы идём к сложившейся девке, которая асфальт волосами подметает, и аж с пробуксовкой – вжжжж – только его и видели. Ждём следующее такси. Периодически гоблин выныривает из темноты – тесним – уходит. Второе такси – история повторяется!
– Да это не дело, да мы тут жить с ней останемся! – восклицаю я, беру её за подмышки и пытаюсь поднять. – Но-о, вставай, родимая, а то всех таксистов распугаем.
— Не трожь мою жену! – из темноты.
Поднять – поднял на ноги, Лёва помог, теперь держу. Третье такси. Сработало! Остановился, сбежать не пытается. Веду девку к задней правой двери, усаживаю, закрываю дверь за ней – дело сделано!
И тут начинается странная абсурдная сцена.
— Лови его, лови! – кричит Лёва.
Гоблин вынырнув из темноты, ломится в заднюю левую дверь, но не успевает залезть, перехватываем его и тесним, он ныряет обратно в темноту, чтобы возникнуть с правой стороны машины.
— Да что ж такое! – Лёва бежит за ним, я остаюсь охранять левую сторону.
И так он бегает вокруг машины, как нечистый вокруг Хомы Брута, пытаясь проникнуть в одну из дверей. Выныривает опять возле меня, толкает плечом, я замахиваюсь кулаком – и он исчезает.
— Поедем, будем охранять, — говорит Лёва и садится в правую заднюю дверь.
Гоблин выныривает возле Лёвы, видит – там Лёва и сразу к правой передней. И тут наконец-то вписывается один из парней-хакасов, не пускает гоблина и садится сам в правую переднюю дверь. Я сажусь в левую заднюю. Всё, мы замуровали двери своими телами – гоблин кружит, но сесть он может теперь разве что к нам на колени.
— Можно ехать, — командует наш новый знакомый, одобрительно взмахнув бутылкой пива.
Таксист, похоже, потерял дар речи, молча, трогается с места.
Лёха! – зовут нашего нового знакомого. Едем уж совсем в абсолютнейшие дебри – железнодорожные составы, короба промышленных построек – я уроженец, а таких околотков не узнаю. Девка болтает головой, прикладываясь на поворотах то к моему плечу, то к Лёвиному. Наконец приехали.
— Братан, только не уезжай, сейчас мы отведём девчонку и вернёмся, — говорит Лёха таксисту и суёт ему бутылку пива, — на вот, чтоб не заскучать.
Таксист опять потерял дар речи, да был ли у него рот – видел я его только со спины, да со спины, и вообще никакой речи от него не слышал.
— Нет? Ну как хочешь, главное, дождись.
Меж тем уже светает, пятый час утра. Петухи начинают кукарекать. Мы с Лёвой тащим девку под локотки.
— Вот он, Заводская, 21! Твой дом?
— Мой, — выстанывает она тоненьким загробным голосом, — мой.
Крепкий частный дом. Лёха забегает вперёд, стучит в ворота, увидел кнопку звонка, жмёт на неё. Собака гавкает. И опять тут нет палисадника из сосны, опять профлист.
— Ключи-то есть от ворот? – спрашивает Лёва у страдалицы, но она снова спит. Стоя. Покачиваясь и пританцовывая неуловимо, пока мы её держим за локти с двух сторон.
— Да… там всё равно засов изнутри, ёпта… — говорит Лёха.
Наконец движение, гремит засов, выглядывает баба в халате и мужик лысый.
— Доброго утречка, — говорит Лёха, — принимайте подарочек!
Мы обрадовано ведём девку им навстречу. Наш товар, ваш купец.
— В целости и сохранности! В горе и радости! – говорю я.
— Кого? Куда! — восклицает баба в халате.
— В смысле?
Наотрез отказались от подарочка. Глаза по полтиннику – не врут. Таксист завидев, что мы ведём зомбидевку назад – даёт по газам.
А мы, собственно, никуда и не спешим уже. Лёха пшикает пивной крышкой и прикладывается к бутылке, изогнувшись всем телом назад. Как-то наотмашь. Красиво. У Рыжего помню – я становлюсь похожим на горниста!
— Это… это… феноменально… — говорю я, любуясь Лёхой, — адрес тот, но не тот…
— Водички бы, холодной водичкой полить на неё, — говорит Лёва.
Лёха с готовностью тянет бутылку с пивом.
— Не-не, это перебор, — Лёва отодвигает его руку, — магазин бы круглосуточный… Во сколько тут магазины открываются?
Да, водички, бить по щекам мы её не решаемся, это знатно надо, а мы гуманисты, тем более девушку, тем более мы её спасали, а теперь бить. А так – потеребишь свободной рукой, приподнимешь ей голову, а голова обратно – брык – и укрылось лицо балдахином богатых черных волос. И спит лицо под балдахином без задних ног. А ноги с нами, в строю, плохо, но передвигаются. Ну и на том спасибо.
Лёха забежал вперёд. До перекрёстка. Машет нам.
— Вижу магаз!
Закрыт. Дальше идём, собственно в никуда, выбирая улицы потолще. Частный сектор кончается, идём вдоль какого-то промышленного забора. Отчаянье покрывает меня. Сейчас хлебну для злости и как вмажу эту пощёчину. Достал коньяк из кармана свободной рукой. Хлебнул – нету злости. Ещё хлебнул. Любовь по телу разливается. Петухи горланят жизнерадостно. Ещё хлебнул. Небо-то какое. С красивой девушкой под руку гуляю. Чего мне ещё надо?
Колонка? Колонка! Натурально, водяная колонка! – восклицаем мы.
— Они ещё существуют? – дивится Лёва.
Из деревянного помоста торчит колонка, вокруг неё, где больше всего влаги, доски выгнили.
Лёха давит на рычаг. Лёва откидывает девке волосы назад и начинает плескать. Я меж делом тоже тянусь, принимаю в ладонь удар ледяной струи, пью и плещу себе на лицо – как сладка эта густая, тяжёлая вода! Девка вздрагивает, стонет и делает – пыф, пыф – губами, пытается увернуться, но потом сама подставляет лицо и – о чудо – мы уже не держим её! Стоит!
Лиза. Так её зовут. Голос нежный, мягкий. Сама мягкая, полноватая. Волос тяжёлый густой, до пояса, за такую копну можно с седьмого круга ада вытянуть! Бох с вами, какой муж! Злоключений не помнит. Была в очках и с хорошим знакомым. Куда всё делось – не помнит. Вообще до момента с ополаскиванием водой – ничего не помнит. Живут в посёлке Курагино, приехали типа в город потусить.
— Постой, какое Курагино? Ты нам что, Курагинский адрес дала? Ёооо… – Лёва возносит руки к небу.
— Воу-воу. До Курагино, это прям жёстко. Не меньше трёхи, если на такси, — говорю я, — а то и пятёрик.
А Лёха говорит сплошь нецензурно.
Но оказывается и не надо в Курагино, они тут с товарищем хату на выходные сняли, только дозвониться до него надо, ключи у него.
— Телефон-то ты хоть не потеряла?
Нашёлся и телефон. Звонит. Несколько раз. В ответ длинные гудки. Стоит Лиза вся как в воду опущенная, да собственно вода по ней и стекает, а может и слёзы уже…
— Мда… Что же делать…
— Давайте до меня пока. Посидим во дворе у меня в тачке, — предлагает Лёха, — да по пивасу ещё.
Так и сделали, вызвали такси до Лёхи, по пути заскочили в круглосуточный. А потом засели в Лёхиной машине. Они спереди, пиво попивают, а я сзади с Лизой.
— Где этот чудила? Звони ещё! – периодически командует Лёха.
Лиза покорно достаёт телефон – в нём гудки.
Потом Лёха и Лёва выходят покурить, и начинается исповедь.
Из обрывков, вперемешку со всхлипами, понимаю, что приехала Лиза из Красноярска в это, прости Господи, Курагино жить.
— Что ж ты, родимая, там забыла? Серьёзно? Из миллионника и в… прости Господи?
Поехала за любовью, «дура бесхребетная» — это она сама себя так, поехала «как декабристка» — это уже я её так, и приехала. Предали, обманули, но успела устроиться там на работу — и вот живёт.
Как она рыдает! И вроде бы тоненьким своим, мягким голосом, податливым как её руки… тоненьким, но без зажима – полноводно, безбрежно реченька разливается.
А я в такое погружаюсь, я в таком захлёбываюсь.
Кошку-то, кошку за окном услышал, сразу нос к стеклу, высматриваешь эту кошку на газоне. Мяаа, мяа – просяще, не слишком навязчиво, вполголоса плачет кошка, но за этой её скромностью, за этой её интеллигентностью только чернее, отчётливее силуэт её несчастья обрисовывается, тень будущей беды, свет будущей зимы. Да кто тебе подаст, родимая, да кто обратится взором, если интеллигентно и вполголоса? Жалость нужно заслужить, выплясать, выклянчить, нахрапом, зубами выдрать. Сгинешь ты… Не пожалеют нас, тех, кто скромно болит, кто украдкой умирает, кто не досаждая плачет, кто плакать не умеет; не рассмотрят бездонную вселенную полную боли и неповторимости в твоих глазах, в твоём – мяа… Я вот, смотрю на тебя, кошка, знаю это всё про нас с тобой и сердце моё – продёрнутая через горло и натянутая так от груди до затылка жила, но тоже не иду, тоже не спасаю тебя. Может тебе и правда не так уж плохо?
А бывает — миу! миу! миу! – отчаянно, с надрывом, с ужасом. Где-нибудь в два ночи, в темноте. Да где, где? Елозишь носом по стеклу, всё без толку. Не могу больше терпеть, мочи моей нет больше – кричит кошка. И долго, долго. А её слушатель – только я. Больше никто на свете! И не в двух часах ночи, конечно, дело. Совсем не в двух. Наконец заткнулась, а ты уже и штаны неспешно так натянул до середины, ну вроде как, если действительно не можешь терпеть – кричи, кричи, родненькая, до последнего, кричи, я и натяну тогда и выйду спасать тебя. Но вот замолчала, значит, может ещё потерпеть. Молчит, спускаю штаны, терпит, молчит, снова ложусь в кровать, терпит. Стерпеть можно великое, многое… Заснуть бы… не спится…
Но бывало и иначе – выходил, забирал. И тогда такая лёгкость, такая уверенность в правоте, такая крепость в руке – сжимаешь руку и чувствуешь ладонью древко копья!
Симфония умирающих котят съёживается, пугливо отступает.
И фантазируешь: вот бы хирургом быть, вот бы спасателем. Это же какая сила будет сквозь тебя ходить. Это же в саму ткань мироздания ты засунешь свои пальцы. Спасти жизнь, дать шанс, отнять боль! Вогнать копьё в самое сердце симфонии умирающих котят…
В темнейшие из дней… Выползает Гоша, отравленный крысиным ядом. Ползёт и кричит от боли. Потом громко нервно мурчит, сотрясаясь до кончика хвоста, потом опять… Заплатка! Котёнок Заплатка с рыжей заплаткой на лбу. Он вступает следом. У него чумка, обезвоживание, голова кивает, словно он сейчас прикорнёт и задремлет, как обычный сытно покушавший котёнок, но он не задремлет, он и есть то не может, его писк слаб по сравнению с криками Гоши, но и я слушаю эту симфонию не ушами. Следом Василиса, старая мосластая кошка, подслеповатая, огромные зрачки вытеснили радужку, огромные влажные зрачки, как маслины, как нефть, заливают меня, сквозь меня, до самого позвоночника. Она не кричит, просто хрипит, метастазы в легких… долгие недели хрипов в ночи… Ветеринары говорили, что боли она скорей всего не испытывает, но она всё равно — здесь и ползёт. Следом стонущие, испуганные, скулящие, выброшенные в мусоропровод, молящие, чешущиеся, со сгнившими заживо глазами! Следом Наташа… Она плачет громко некрасиво, хотя сама красива, но вот сейчас с нелепым квадратным ртом, с соплями, с черными потёками туши, со злостью, рычанием, хмуря брови и сильно жмурясь, и звук странный, неподходящий ни по тону, ни по темпу, словно осторожно скрипит половица под ногой вора – это зубы скрежещут! А за ней, опять она, только плачет уже как ребёнок, беззаветно, с рассеянным удивлённым взглядом, с вывернутыми наружу губами, первые слёзы брызжут, не текут, висят на длинных ресницах, как дождь на карнизе, брови поднимаются домиком, удивлённый взгляд превращается в бесконечную обиду на стотыщмильёонов лет. Следом Ирочка плачет, «сука» — кричит, плачет и убегает, а другая Ирочка так плачет, что и не догадался бы, если б под чёлку не заглянул. Так тихо, так загадочно, закусив нижнюю губу… Но и она здесь!!! А Маша ревёт широко разинув рот, плюх – рот как круг по воде, тоже как ребенок, тоже как не в себя, тоже как в последний раз. По глупости, ревности какой-то, по моему недосмотру. Что же я не подошёл, что же не утешил сразу, ведь – руку протяни…
Теперь тут и Лиза, её сольфеджио – капля в море разливающегося многоголосия. Ну что же ты, родимая, не плачь, не давай святыни псам, что за любовь, — целую ей руки, держу её руки, теперь я умею — видишь, какая ты красивая, нет тут ни одной причины плакать, любовь какая-то… дофамин, мы любим дофамин, окситоцин… он вкусный, замуж мечтала? Платье? Пффф, оно же одноразовое, куда его потом, что там хорошего, за мужем, печь что ли в Курагино топить вот этими… (целую руки) дрова что ли рубить? Платье на раз, а дрова… их очень много, а ты красивая (спасибо), а если ещё и добрая… (так за доброту и расплачиваюсь), да радоваться надо! Видишь, ещё и добрая, это же комбо, идеальное сочетание! Ну а хочешь, я на тебе женюсь, только не плачь! Хочешь замуж — вооот на здоровье! Я не шучу!
Молчит, видимо, не очень хочет. И к лучшему… Однако утешилась. Реченька иссякла, поплёскивает, повсхлипывает только.
Но симфонии это как комариный укус. Один голосок стих – десяток встал в ряд. Она выкатывает тяжёлую артиллерию. Она театрально закатывает глаза – ой, да это только присказка.
Да если б был я хирургом – сколькие бы ещё вышли? Да если б был я военным хирургом, да я бы их не вместил, да видел ли я настоящую боль, настоящий стон, неподдельный мужицкий визг.
Выезжает бабушка на панцирной кровати, как тяжёлое орудие на лафете. От постоянного лежания на одном боку – и нос на бок, скосился на правую щёку. Как такое возможно – человек заживо стекает в землю! Слышатся шепотки вокруг – покойник всегда тяжелей живого, всегда так было…
С самого рождения, только выплюнула вас матушка земля, шлёпнула по заднице – вы летаете, ног под собой не чуя – а уже начало тикать, уже она по вам заскучала. И вы идёте, идёте, только-только деноминация закончилась, только-только из магазина вы начали с полной тележкой продуктов выкатываться, только решили татуху набить – а колени уже скрипят, а поясница отваливается – зовёт матушка, тянет. А тут конь белый, конь рыжий, конь вороной… совсем некогда жить! а там пёсьи мухи, тьма египетская! – а мне всё равно, стенает матушка, а к сроку да поспеть надобно.
Недаром прадед перед смертью сползал под кровать, стаскивал с себя всю одежду, голым впечатывался в половицы – шептала ему земля, каким тебя выдала, таким и возвращайся. Словно голый он меж половиц просочится под силой этой гравитации.
Мою бабушку, его дочь, уже вовсю тащило на ремнях, стягивало с кровати. Агония длилась неделю. Она вливается в симфонию – воплем неразомкнутого рта. Разрывает её своим мычанием. С мечущимся взглядом под закрытыми веками. Мммм-ммм – невыкричанный крик, рот уже не работает… но ведь и я слушаю не ушами.
Бабушка лежит на полу, мы с мамой и так и так, руки под неё, пытаемся поднять, но руки в неё проваливаются, а с места никак, словно она фарш в тонкой оболочке, словно всё сейчас развалится в руках, вытечет сквозь пальцы. Я тяну её за руку, сильней, сильней, но это безвольный батон колбасы, я слышу хруст в её плечевом суставе и чувствую хруст, он проходит через весь этот безжизненный звенящий батон, прыгая мне в ладонь, сейчас треснут швы, оторвётся бабушкина рука, а туловище пригвоздит обратно к полу. И я бы уже отчаялся, но тут бабушка выныривает из своего ада, приоткрывает глаза и её пальцы, её крепкие толстые пальцы начинают жить! Пальцы, не знавшие отдыха. Пальцы – выжать досуха стираное бельё, вонзиться в белый шар тугого теста. Пальцы сильные иссеченные зазубренные, без прихватки снять чугунок, жаровню шкварчащую, снять вьюшку с плиты, открыв оранжевый гудящий круг. Пальцы как борона. На бесконечных грядках. С въевшейся чернотой. Бесконечно погруженные в мать-сыру-землю. И теперь они живут, вонзились с прежней силой мне в руку, и от пальцев внутри мёртвого, безвольного, протянулась жила, к плечу, от плеча к шее, к глазам, и на этой жиле, на могучих пальцах – она поднимается, преодолевает гравитацию. Летит. И обрушивается уже в кровать.
А потом… ближе к концу этой недели… Опять она. Опять мычит. Но настойчивей, и крутит головой на что-то показывая, как военнопленный, которого пытают, да забыли вынуть кляп. Какие-то истошные интонации, важнейшие слова бьются об этот кляп, расплавленная сталь молитв бьётся и капает обратно в глотку. Она смотрит на меня непонятными закрытыми или приоткрытыми глазами – любимый внук, я смотрю – любимая бабушка, где-то там, под слоями агонии, под грудами разлагающегося тела, за свернувшимся на бок носом, за выдавленными гравитацией щеками, за непонятными глазами. Там! Она! Из огня и света, из румяных раздувшихся от важности беляшей, из сдержанно ласкового, смущённого от самого проявления этой ласки – пёса, пёсик – обращённого ко мне. Вся из сверкающей мозаики детских воспоминаний.
Что же она мычит мне? Об одиночестве, страхе, боли?
Я встаю, отхожу от клавиатуры, моё сердце – продёрнутая… предельно натянутая… ну да, я уже говорил… Я иду выкурить сигарету, я должен обдумать, не изгадить неверным словом… нерасслюнявить… и так уже расслюнявил… значит, не растереть в кашу… я совершенно холоден, неподкупен, я вивисектор. Я вскрываю бабушке горло, освобождаю неподдельные слова… И внезапно сигарета выпадает из рук и я вливаюсь в симфонию умирающих котят, против воли, с нелепыми хохочушими неконтролируемыми рыданиями. Со сведенной судорогами челюстью. Наверное, так смеётся пьяная проститутка… если бы я видел настоящую проститутку… Так горлица хохочет в ночи. Такими звуками пугают в детских сказках, где баба Яга и тёмный лес. Такого не было уже лет десять… Симфония в восторге, ахах, вот незадача, серьёзно? и ты, Брут? Я расстреливаю свою обойму, я высыхаю, я дезинфицирую себя сухим сигаретным дымом, возвращаюсь на проклятое место, к клавиатуре.
И только руку протяни, но меня не учили сантиментам, телячьим нежностям, порывам эмоций, но ведь это и не сантименты, это самое важное, что может только быть. Я замечаю, как призывно шевелится её рука.
И только руку протяни. Но и моя мама была сдержанной. И бабушка сдержанной. А уж прадед какой был – каменный идол, бровь не дрогнет. Только отец был не сдержанный, но это когда пьяный, всех за руку схватит, слюнявыми поцелуями покроет, просто заслюнявит до локтей жижей перегарной, в губы всем пообмакивается, и меня заслюнявит и щёчки мои, ферментирует словно муха, словно сожрать готовится. А трезвый – нет его, чужой человек. Все поцелуи ложь, все чувства – фальш. Так я обучен.
Но вот оно, рядом всё, никакого усилия, только руку протяни… И я… протягиваю, протягиваю, сквозь слюни, сквозь камень, и даже две. Держу бабушкины пальцы. И бабушка затихает. И прерывается эта мольба. Эти стоны.
И не надо уже никаких слов, и так всё понятно, не надо выдумывать верного слова, бабушке нужно прикосновения, хотя бы раз, связи с этим мной, любимым мной. Прощания. Точки. Осознания, что и я её тоже… С разверзтой позади пропастью, в свободном падении в прожорливую пасть матушки земли – одинокого лишь прикосновения… скоротечного, вымоленного в долгой агонии…
И голоса стихают, симфония сворачивается, отступает. До поры. Я отпускаю большую бабушкину руку.
явление второе
Я отпускаю Лизины руки, выхожу из машины – перекурить. Заодно опрокидываю в себя остатки коньяка. Окна пятиэтажек пыхают по глазам белым золотом восходящего солнца, их кирпичные стены – огонь на фоне кобальтового неба.
Ищу урну – выбросить пустой флакон. Рядом с ней нахожу Лёву. Сидит на металлической изгороди, за которой детская площадка. В руке бутылка «Абаканского». Тоже присаживаюсь.
— Уфф… Не кончается экскурсия… — говорю.
— И жуки… — говорит Лёва, — осторожно.
— Жуки?
— Ты сел под ветку. А она вся в жуках. Они падают за шиворот! Тут все деревья в жуках! Бррр!
Я встал. И действительно, листва обглодана, на ветке гроздьями сидят небольшие черные жуки с радужным отливом. Сидят, падают, всё ими усеяно.
— Как интересно, — я пошёл к другому дереву, — и тут жуки… а траву не едят…
— И берёзу! – Лёва соскочил с насиженного места, нервно обмахивая шевелюру.
Идём к молодой двухметровой берёзке. Нет жуков. Листва довольно лоснится.
— Ишь! Не по зубам!
Идём дальше, а там кошмар – черные ветки! Черные от жуков.
Какое-то время мы, медитативно покачиваясь, смотрим на это кишащее, слушаем стук падающих на асфальт жуков. Наконец Лёва не выдерживает.
— Уходим, Абэ! Я уже весь чешусь!
Отступаем на середину стоянки, подальше от деревьев.
— Сейчас посмотрим, — Лёва достаёт телефон и лезет в интернет.
— Тааак. Короед полиграф уссурийский.
— Не, не похож.
— Лубоед сосновый! Черный сосновый усач! Ясеневая узкотелая златка!
— Да это вяз! Вяз они жрут!
— Так-так… Пяденица-обдирало обыкновенная!
— Азиатский усач!
— Непарный шелкопряд.
— Чего это он непарный?
— То есть, к полиграфу у тебя претензий нет?
Мы уже смеёмся в голос, вдруг за спиной пиликает дверь подъезда и браво раскачиваясь, выходит Лёха, в руке у него пистолет. Лёха звонко досылает патрон и тут же стреляет в небо – и опять он красив в моменте этом, как памятник! Ударом хлыста резкий сухой звук мечется по двору, отражаясь от пятиэтажек. Рассекает бархатную кожу субботнего утра.
— Что творишь, — говорит Лёва, — соседей поднимешь, ещё полицию вызовут.
— Ибо нехрен спать! – Лёха уже знатно пьян. – Вставай страна огромная!
Слова-то какие знает. И опять целится в небо.
— Да хорош уже!
— Натуральный штоль? – отвлекаю Лёху.
— Пфффф, само собой… — Лёха вытягивает из рукояти обойму, демонстрируя пузатые медные патроны.
Но больше уже не пытается стрелять, садится на корты, выгоняет из патронника досланный патрон, вставляет обратно в обойму, обойму в пистолет, щелкает предохранителем. Всё довольно ловко, с деловитой миной и удовольствием от клацающих звуков.
Встаёт и суёт пистолет за пояс под футболку.
Снова пиликает дверь подъезда, и к нам идёт невысокий кряжистый хакас лет пятидесяти. Мы с Лёвой напрягаемся.
— Это батя мой! – Лёха приобнимает батю за плечо, а свободную руку, стиснутую в кулак, поднимает вверх.
Батя пожимает нам руки.
— Батя, будешь пива?
— Нет.
— Батя, а я всё равно запишусь и пойду, так и знай!
— Нет, не пойдёшь, сказал же. Нечего тебе там делать, обсудили всё…
— Батя, я как ты!
Батя больше ничего не говорит, ныряет рукой за спину сыну и, забрав пистолет, уходит. Я провожаю его взглядом до двери.
Вот такая сценка, будто нарочитая, искусственно воткнутая вашим покорным слугой ради конъюнктуры, ради актуальности. Но нет — её воткнула сюда жизнь, совершенно беспардонно, заставила споткнуться.
Попиваем пиво, рядом с Лёхиной машиной. «А я всё равно уйду» — бормочет Лёха, поникнув головой. Он потихоньку превращается в спящую стоя Лизу.
И вдруг открывается дверь машины, выглядывает та самая Лиза, спрашивает, какой здесь адрес, возле уха телефон. Лёха бормочет адрес.
— Что нашёлся? Дозвонилась? – спрашиваю я, когда она убирает телефон.
— Дааа, от моего звонка, говорит, проснулся… в каком-то огороде… Сейчас приедет.
— Дурдом, — смеётся Лёва.
А Лёха опять нецензурно. Не поднимая головы – куда-то в себя.
Приезжает долгожданный наш.
Лёха не подаёт ему руки. А зло выговаривает.
— Что же ты девчонку бросил, герой. Её чуть в кусты не утащили.
— Ляаа, простите братцы, сам не знаю, как так вышло! Очнулся лицом в грядке с укропом. Дичь такая, — парень растерянно разводит руками.
А лицо меж тем вполне бодренькое, глазки не заплывшие, бородка аккуратненькая – неужели секрет в укропе? Но голова взлохмачена, да.
Лиза медленно вытекает из машины, трёт веки, теребит бесконечные свои волосы.
— Ой всё, не могу больше, срочно в ванну.
— Лис! А я это… без ключей. Мы теперь бездомные. Где-то посеял я ключики от хаты, – парень невинно придурковато улыбается.
И нет конца истории. Лиза стенает: «В ванну, в ванну»! Лизин товарищ решает снять сауну. От скуки или в благодарность за Лизино спасение, а может просто в надежде, что мы скинемся – он приглашает и нас. Лёха отказывается, он уже под завязку. Мы прощаемся, едем на такси в магазин – они уже открылись – товарищ берёт коньяка, пива, ноль закуски, арендует сауну на 4 часа.
А дальше всё как в тумане. Или это пар был? Моё сознание запотело, сузилось до старухи-вахтёрши. Причём оно никоим образом не препятствовало понуро и механически резвящемуся телу, а только комментировало. Потянулся за коньяком, ой, сейчас вырубишься, говорит. Прилёг в парилке – вырубишься, вырубишься, крест дырку на груди прожжёт, давление скакнёт, уснёшь и сдохнешь тут! В бассейн прыг – чо рот-то расшаперил, щас нахлебаешься, кто откачивать будет! И так по кругу, вернее, по треугольнику: столик-парилка-бассейн, раз за разом.
О чем говорили, не помню, помню, что Лиза с нами не пила, мокла в бассейне и ходила наверх в массажное кресло. Да и пил ли кто кроме меня? Даже Лёва стал каким-то смутным неуловимым, я за столик – он в парилке, я в парилку – он в бассейн. А уж товарищ тот – имени не вспомнить. Так ходил я среди людей, а в полном одиночестве, отгороженный туманом, словно призрак. Уверен, меж собой и говорили и шутили они, а всё я как-то с ними не мог синхронизироваться, догнать в пути по этим рёбрам треугольника.
Так же смутно мы и попрощались по истечении аренды. Никакой достойной сцены прощания у меня для вас нет.
И обнаружил я себя неровно, но идущим домой. Уставшими подгибающимися ногами. С мокрыми после купаний труселями в кармане – от того на штанине расплылось непотребное пятно. И с пакетом в левой руке. А в пакете, гляжу в него, видимо, все решили, что это нужно только мне, в пакете коньяк и пиво недопитые.
И ведь правы они были. Верно решили. Рассеивается туман, рассеивается. Правы. Предвидели. Мир неторопливо, предлагая распробовать каждый пиксель своей метаморфозы, наполняется сиянием, теплом. Как солнышко греет, щекочет же! А ветерок как пролетает – прохладная шелковая простынь скользнула по коже. Ты ли это? Вселенская? Большая? Приближаешься… А ведь стоило лишь заглянуть в пакет. И добрый мир выпучился ясноглазыми лужами, расстелился бархатными тротуарами, вынул из-под полы своих закоулков укромную стену, щепетильно обвил её всю вьюнами и шелестящей листвой деревьев. Ах, бабушки под балконами насадили георгинов! Мир подарил мне этих чудесных бабушек! И астры — белые, розовые, пушистые как котята! И тигровые лилии — какие высокие, какие вычурные!
Этот закуток влечёт меня. И я влипаю спиной в стену, сижу на тёплом фундаменте, справа цветы, слева вьюны, над головой легкий шелест листвы. Я нимфа, дворовая нимфа, вписанная в растительный венок, доброе божество клумб и балконов, плюхнулся здесь как завершающий мазок на картине Вселенской! Большой! И я достаю из пакета… Извлекаю даже! И прикладываюсь. И доверчиво выпускаю прихотливые рожки и ложноножки навстречу осиянным улыбкой мира: лепесточку и кирпичику, пупырышке и козявочке…
Вот так мы встаём и идём на работу, брезгливо смотрим на бомжа в кустах, а он — наше скромное божество, наша дворовая нимфа — больной со вчера он прикладывается к утреннему и становится проводником любви в этот мир… Ты на него брезгливо, а он – с любовью.
Теперь я и бомжа люблю. Благословен ты между мужами. Многая лета! И беспечное вечное лето!
От зарождающейся оды меня отвлекает мальчик. Лет 10ти? 12ти? Я не разбираюсь… Он тихо, согбенно под низкими ветвями, подходит и садится в траву. Напротив, где-то в полутора метрах от меня и смотрит. Он словно комодский варан цапнувший крупную добычу, сидит и ждёт, когда я ослабну от яда и кровопотери. У него даже лицо ящерицы – широко расставленные глаза, приплюснутый нос, такие черты бывают у детей мам-алкоголичек.
Но я рад и мальчику — сияет мальчик, сияют бледно-голубые глаза. Он ведь тоже творение этого улыбнувшегося мне мира, за его молчанием, как и за моим — тоже таится неповторимая внутренняя империя. Я и намерениям его рад. Ну усну я, и что? Он залезет ко мне в карман? Там двести смешных рублей, я бы и сам отдал. Но он не просит. Просто сидит, сорвал травинку, сунул в рот и продолжает смотреть. Вполне даже и тактично, почти ненавязчиво. Хотя у меня телефон, это уже посущественней… Да я и не собирался здесь засыпать, я пускаю радужные пузыри зарождающихся галактик, какой тут сон. А может я похож на его пьяного отца? Он в таком вырос. Я напоминаю ему о домашнем уюте?
Сидит! Пить-то неловко, но я пью и оправдываюсь.
— Не обессудь, мне нечего тебе предложить, — всё с блаженной улыбкой.
И он понимающе кивнул или только глазами сделал движение вниз и обратно. Или мне показалось… Какой нелепый волшебный день. Не день даже, выхваченный кусок. Ещё вчера я слушал джаз, был богемой. Потом был пивным воришкой, спасителем, борцом с чикатилой. Предлагал руку и сердце и пули свистели над головой. Две симфонии успели пасть на меня. И вот я нимфа!
— Ты чего там сидишь! Где твой дом?! Ну-ка быстро пошёл домой!
На тротуаре откуда ни возьмись стоит дядька лет 60ти. Это его грозный оклик сотряс двор. Мальчик вскакивает и, пригнув голову, рысцой устремляется прочь. Исчезает за клумбами.
— А ты что? – уже мне. — Педофил что ли?
Педофил! В горле застревает раненая птица. Сияние, по матерински ворошившее листву над моей головой, бросавшее калейдоскоп теней вокруг, теперь испуганно отдёргивает пальцы и гаснет. Я немотствую, потрясенный, я лишь мотаю головой с ошмётками той блаженной улыбки на лице, которая осталась от…
Бдительный горожанин с чувством выполненного долга следует дальше по тротуару.
Что может быть страшнее этого слова! Горше, обидней! Фашист – ещё было. Но теперь все друг друга называют фашистами. Ты фашист, нет, ты – фашист! Даже на кухнях. Оно и раздробилось как-то, растеряло силу… А страшное слово – педофил – силу всегда только набирало. Какое уж теперь сияние! Какая вселенская большая?! Топот выбегающих из подъездов граждан мерещится мне. Нет, не педофил? А чего так гаденько слащаво улыбаешься? Бородёнкой мотаешь, и сказать в оправдание нечего? А бородёнка-то как у учителя физики! Ты педагог, что ли? Люди добрые, да у него труселя из кармана торчат, ты уже и труселя снял?
Я неспешно встаю, медленно вальяжно, как бы подчёркивая, что это ни в коем случае не бегство. Но это бегство! Вальяжно, но я начинаю уносить ноги со двора. Словно ил-76 на разгоне, лениво покачивая тяжелыми крылами, из-за больших размеров кажется, что он еле ползёт, никогда не взлетит, крылья сейчас отвалятся, но вот он ими замахал, оторвал шасси от полосы – всех обманул.
И я лечу, лечу по тротуару, давно кончились эти уютные дворы и чёртовы клумбы, поворачиваю на перекрестке, скоро мой дом, метрах в трехстах. Ноги несут, забыли об усталости. Поворачиваю голову направо и…
Твою же! Я чуть не замычал от изумления, от метафизического ужаса. Мальчик идёт вровень со мной, метрах в трёх справа — я по тротуару, он по обочине дороги, тихо опять же, ненавязчиво, не приближаясь и не удаляясь, но вполне целеустремленно. Так ходили за мной ничейные собаки в Адлере — однажды я был в Адлере, и пришлых они издали чуют — с добродушными лицами ходили и не нарушая личного пространства – чуть вдали, но по несколько километров могли так идти. И непонятно, чего хотят, сами вроде крупные, с биркой в ухе, шкурки не битые нашими сибирскими морозами, у магазина подождут, булочку дашь – отказываются, или неспешно, скорей из вежливости съедят и опять с улыбкой смотрят на тебя. А то забегут вперёд, довольные, гордые, словно в игру играют ролевую — хозяин и его собака – потом обернутся, ждут пока нагонишь… Собаки-провожаки. Проводят тебе экскурсию…
Какого лешего он увязался? Ведь очевидно, не для того чтобы обобрать, я иду стремительно, бодро, ясно же — не под куст, а домой!
Семенит, как ни в чём не бывало, теперь у него веточка в руке, по пути этой веточкой стегает пыльную траву. Заметив, что я его обнаружил, он сокращает дистанцию между нами, словно собирается взять за руку. Я невольно отшатываюсь, озираюсь, как преступник.
И старательно мягко, со вздохом:
— Мальчик, иди своей дорогой. Не дискредитируй меня.
Он послушно приотстаёт, исчезает из поля зрения. Возможно, сворачивает в ближайший из дворов. Смесь облегчения и жалости. Обидел? Вот только не надо тут сентиментальной мистики про не рожденного сына – сына ты никогда не хотел. Сто процентов! Я боюсь обернуться, куда он там ушёл, ещё увидит, ещё воспримет как приглашение.
И да, я опустошён, две симфонии, две за раз. Мне бы скорее в свой мирок, который я имел глупость так неосмотрительно покинуть. Две за раз – это чертова, неоплачиваемая работа!
Может и не свернул, тащится сзади? Не оборачиваюсь. До угла моего дома тридцать метров, вот заверну за угол к подъездам — будет и повод глянуть. А если сзади? Так и дойдёт со мной до подъездной двери? Захлопну перед его носом? А потом буду украдкой возить своим по окну – тут ли ещё? Ошивается на детской площадке? Скрипит качелькой?
Нет, нет! Вида не подам. Собрав волю в кулак, пройду мимо родного подъезда, буду петлять по подворотням, путая следы, уводя от норы, зайду в магазин, в другой и в один прекрасный момент, сделав круг…
Угол дома. Я поворачиваю к подъездам. Пришла пора посмотреть…
Конец

Андрей Белозёров
Прозаик. Публиковался: в журналах «Наш современник», «Дружба народов», «Нева», «День и Ночь», «Урал», «Флорида», «Бельские просторы», «Волга», «Абакан литературный», в «Литературной газете», в сборниках «Новые писатели», «Первовестник», «Енисейская Сибирь» и др. Участник 6 и 7 Форумов Молодых писателей России в Липках. Финалист литературной премии им. В. П. Астафьева (2008), конкурса «Яблочный спас» (2024). Лонг-лист премии им. Казакова (2009), международной премии «Данко» (2024), премии им. Фазиля Искандера (2025). Лауреат литературной премии им. В. П. Астафьева по прозе (2011). Издано 3 книги повестей и рассказов «Пост номер один», «Люди до востребования» (2013 г.), «Оставьте так» (2025 г. Изд. «Стеклограф»).

