Первослово
Первопричина есть у всех вещей,
у всех речей имеется начало —
однажды где-то посреди хвощей
впервые в мире слово прозвучало.
Кто вымолвил его и для чего
обременил язык нелёгкой ношей?
И понял ли услышавший его,
как понимал, должно быть, произнёсший?
Неведомо. Но человек живой
то слово на любой лепечет мове,
и в нём одном, как в капле дождевой,
заключено бескрайних смыслов море.
И я поклясться словом тем готов,
что знаю вдохновения источник,
излившийся на тысячу ладов
из благодарных губ моих и строчек.
* * *
Есть стихи, написанные ловко,
на любой странице их открой —
и размер в порядке, и рифмовка,
только тайны нет в них никакой.
А другие — все из опечаток,
из ошибок будто состоят,
но хранит нездешний отпечаток
дикий, хаотичный звукоряд.
Много в них намешано, и всё же
голову себе ты не морочь, —
есть стихи куда верней и строже,
ясные, как над пустыней ночь.
Та святая ночь, когда не спится
и звезда приковывает взор,
чтобы не могли с дороги сбиться
Бальтазар, Каспар и Мельхиор.
* * *
Здесь, на земле, сегодня бой —
солдаты, жертвуя собой,
грядут, как эллины на Трою.
Бьёт артиллерия: ба-бах! —
и в облака взмывает прах
и смешивается с грозою.
Но выше чёрных облаков,
куда не долетает рёв
тяжеловесной канонады,
земной не проникает прах —
трепещут в солнечных лучах
одни прозрачные монады.
А выше, там, где в пустоте
звезда к звезде — везде! везде! —
сияет вечная лампада,
прощённый трудится Адам,
растёт единый Божий храм.
И нам об этом помнить надо.
* * *
Если все мне надоели,
я люблю среди недели
целый день бродить в лесу.
И, наевшись ягод спелых,
полную корзину белых
набираю и несу.
В чащу хвойную не лезу,
а прислушиваюсь к лесу,
к несмолкающей реке.
Здесь, далече от столицы,
разговаривают птицы
на понятном языке.
Так различны речи птичьи!
Грач зачитывает притчи,
громко жалуется дрозд.
Но язык совсем несложен —
хоть и с прозою не схож он,
а невероятно прост.
И на нём слагает оды
тот бессмертный дух природы,
собеседник чудный мой,
что является предтечей
всех лирических наречий,
всей поэзии земной.
* * *
Много книг я мудрёных прочёл,
но гораздо мудрее, чем книги,
этот берег, жужжание пчёл,
эти заросли спелой черники.
Всё в природе само по себе
нарушает людские каноны,
но изящней листок на грибе,
чем изгибы в скульптурах Кановы.
И хоть бора сосновый концерт —
какофония скрипа и хруста,
в нём отсутствуют ложный концепт
и натужная прелесть искусства.
* * *
Вот стол, и на нëм ноутбук,
где ты набираешь из букв
слова, составляешь их в строки,
бросаешь созвучья в раствор,
чтоб сделалось крепче родство
частей стихотворной постройки.
Ты каменщик, но не масон,
ты нанят на зимний сезон
до лучших времён, и пора бы
понять, громоздя этажи:
из нашей бригады таджик
едва ли пробьëтся в прорабы.
Тащи свою тачку, Бехруз!
Во славу языческих муз
шарашь по возможности зорче,
и, может быть, где-то в раю
работу ночную твою
одобрит неведомый зодчий.
* * *
Не околичностями, напрямик
я говорить в безмолвие привык.
Не знаю я, вас много или мало,
кого, прожекторами ослеплён,
исчислить не могу во тьме времён
в ночной громаде зрительного зала.
Бывает несказанно тяжела
давящая на душу тишина,
ни слёз не доносящая, ни смеха.
Приходит мысль печальная: всё бред!
Что в трубку дуть, когда ответа нет?
К чему стихи? Душа и так бессмертна.
Но даже если я и одинок,
и в пустоту направлен монолог,
то, значит, пустота мне внемлет чутко.
А эти племена и времена,
какая важность слышат ли меня;
я говорю — вот истинное чудо.
Лосевичу
Ответь мне, Лосевич, — Лаврентьев с тобой говорит, —
где дышишь, дружок? Излечил ли ты свой гайморит?
Из Мёртвого моря изрядная порция соли,
слыхал, производит чудесный эффект на того,
как ты, ашкеназа, в широких ноздрях у кого
всё время висят, не к столу будет сказано, сопли.
Скажи, Михаил, Михаэль или Мики, бог весть, —
способен ли ты письмецо из России прочесть?
Как, после работы играете там в домино вы
с мужами седыми советской ещё алии?
В Москве побывала ль жена твоя, дети твои?
А может, хасиду давно это всё до меноры.
Я сам гайморитом страдаю, мой милый, не злись,
и хоть не еврей, но кажусь себе рыжим, как рысь,
доверчивым шлёмой из литературного гетто.
А всё же, с невидимым миром подпольщик-связной,
меж избранных я, и отмечен той жёлтой звездой
Давида, которой давно моё сердце согрето.
Ну что ж ты молчишь, словно виолончель взаперти!
Куда ты забрался, что в Гугле тебя не найти?
Возможно, туда, где ни эллина, ни гайморита…
Ты, Мишенька, прав: ни к чему копошиться в былом.
Так лех бешалом тебе, Мишенька, лех бешалом!
Стихи перед Господом — та же, Лосевич, молитва.
* * *
Когда проймёт меня сердечный приступ,
и окунусь я в смерти полынью,
и опечатает судебный пристав
замшелую недвижимость мою,
и, прочитав стихи мои случайно,
заявит вдруг какой-нибудь дурак,
что ничего в них для него не тайна,
что он и сам легко сумел бы так,
и, книжку взяв, денек её проносит
студенточка, очкаста и тоща,
и станет морщить свой мышиный носик,
Ахматову напрасно тут ища,
и на занятии в Литинституте
ей пробурчит профессор-купорос,
что я не разглядел какой-то сути,
чего-то не достиг и не привнёс, —
тогда вдали от вздорных этих басен
обнимет мир меня, и прост, и мил,
и так же бескорыстен, так же ясен,
как всё, что я в поэзии любил.
Останется душа моя навеки
среди знакомых сосенок в бору,
где будет соловей сидеть на ветке
и петь, поскольку весь я не умру.

Максим Лаврентьев
Родился в Москве. Окончил Литературный институт (2001). Автор нескольких поэтических сборников, стихотворных переложений ветхозаветных текстов, романа «Воспитание циника», книги эссе о загадках литературы «Мастер и Маргарита мертвы» и многих других публикаций.

