* * *
Чего не видит глаз,
то и уму невнятно.
Уже в который раз
видны под снегом пятна
земли. Но птичья трель
смолкает под порошей.
Чего ты ждёшь, апрель?
Май рядом, мой хороший.
Весна сводить с ума
должна всех-всех на свете,
как Ларина сама
в малиновом берете.
А тут кусок небес —
как детская пеленка
без тайны, без чудес,
как танина сестрёнка.
Но зря ли нам дана
в такое время года
раскрытого окна
вселенская свобода
и в хламе снежных куч,
во мгле неутомимой —
непримиримый луч
и свет неповторимый?
* * *
Глазом, злым и круглым, как зеро,
зыркнула, устав от наших бредней.
и, взлетев, оставила перо
на краю скамеечки соседней.
Птица, обронившая его
на скамейку сквера Пастернака,
больше не напишет ничего, —
так тогда подумал я. Однако
дачным бытом проклят и храним
на таком открытии капризном
я не задержался со своим
самодельным антропоморфизмом.
И — жалею. Видно, ни черта
с нашим узким взором мы не сыщем.
Птица мимолетная, и та
нас взахлеб несет. Да мы не слышим.
* * *
И выходит на сцену хороший в прошлом певец.
Кабала кабаре уходила его вконец.
Он не знает, что петь сегодня: рэп или блюз.
Это странно, но легче жилось, когда был Союз.
На шестой части суши суши – еда творцов.
Тунеядцы, смеясь, глотают филе тунцов.
Вот ведь как угадать, исходя из одежд и манер:
может, кто-то из них и Моцарт, а кто-то Мольер.
Я в себе обнаружил, дурак, пролетарскую злость.
Это плохо. Рефлекс голодранца. Откуда взялось?
Все со всеми в конфликте. Повальный сплошной газават.
Если едешь в машине, всегда пешеход виноват.
Если ходишь пешком, то мерзавец, известно, в авто.
И никто никого ни за что не прощает. Никто.
Пой, певец, хочешь, рэп, хочешь, блюз, наши вкусы просты.
Вон и «Моцарт» достал из кармана большие «хрусты».
Ты в порядке еще. Ты живой. Ты еще на коне.
Не проходит любовь к искусству в твоей стране.
МАЛИНОВОЕ ОБЛАКО
Малиновое облако над предвечерним лесом,
я наблюдаю за тобой с веселым интересом.
Богат и щедр земной наш мир, тут розы, козы, осы.
Но облако занятно мне, его метаморфозы.
Вокруг не видно никого, лишь я, непосторонний.
Никто не нужен нам сейчас. Вот разве что Полоний.
Хоть я отнюдь не царский сын, по слабости придворной
он соглашался бы со мной с улыбочкой притворной.
Сказал бы я, что ты — верблюд, он, не пугаясь вздора,
добавил бы, что этот горб, ну, как у дромадера.
Сказал бы я, что ты — хорёк, и он бы, потакая,
отметил бы, что так и есть, «и мордочка такая».
Но нет Полония давно. И мир, скажи на милость,
совсем другой. А связь времён, нет, не восстановилась.
И если я сейчас смотрю на небеса с улыбкой,
то это потому, что я обучен жизни гибкой.
Да, я верблюд. Да, я хорек. Да, я меняю лица.
И кто бы знал, во что б я мог и дальше превратиться,
когда б не этот чёрный принц, тот сирота- задира,
орущий не кому-то — мне со всех подмостков мира
«Быть иль не быть, быть иль не быть, быть иль не быть», -так грозно,
что часто хочется спросить артиста: — Ты серьезно.?
Конечно, быть. Вон как гремит живое царство птичье.
И облако теперь летит в сиреневом обличье
туда, где с внешней стороны луч красит позолота,
где друг без друга не нужны ни море, ни болото.
АНАНУРИ
И. М. И.
Вновь Ананури, камень которой горит изнутри розовым светом.
Если бы снова влюбиться и долго любить, и никогда не признаться в этом!..
В узкой бойнице – столбик небес и мелькнувшая черная тихая птица…
Вот бы признаться и долго любить, и уже никогда ни в кого не влюбиться!..
Красный автобус проглотил и унес остатки крикливой туристской оравы.
Серое русло чересчур широко для зеленого тока Арагвы.
Но лишь безумец, не зная коня, надрывает без толку неживые поводья.
Богу угодны душа и река в год полнокровья и в час половодья.
Так ясно в пору первой листвы, в пору цветущих вишен, черешен,
что переступающий через любовь не перед ней – пред собою грешен,
так ясно у ананурской стены, что тот не судья, кто себя не судит.
Это в привычках народных святынь – становиться святынями личных судеб.
Потому что – куда нам еще – куда? – в дни, когда все так нестойко, зыбко,
и нельзя не плакать, но плакать нельзя –останавливает каменная улыбка,
останавливает, завораживает, заставляет понять, что и ты – лишь летучее семя жизни,
но дождутся лишь плоти, а сути твоей – перемрут, не дождутся могильные слизни.
Что за вино в скудельном сосуде, который на камень глядит в надежде,
что ничего не случится такого, чего бы уже не случалось прежде?..
ОДНОНОГИЙ СОЛДАТ
Одноногий солдатик Империи
встал не с той ноги.
Пнул, как жителей выжженной прерии
бывшие сапоги.
Из земель Индостана иль Мексики
на невзгоды сущего дня
шрапнелью обсценной лексики
отозвалась ступня.
Он убежищем полуботинка
повозил то вперед, то назад.
Ноги: целая и половинка —
чуть с похмелья дрожат,
выгнал стылую затхлость,
ткнувши фортку еще в темноте,
закурил и уставился в атлас,
в школьный атлас потрепанный, где
за семь стран от понятия Родина,
за столетья до слов «Божий суд»
кони Скобелева, танки Роммеля
пыль чужую метут.
Там народам грозят небывалые
и сметающие города
ламы Кира, слоны Ганнибаловы —
бомб античных стада.
Там бредет он, по прериям рыская—
боевой раскрас на лице,
и — однушка московская, римская
или мюнхенская в конце,
и — родная страна, что в содоме
отстоял он ценою ступни
от Непала, от Фиджи, Суоми,
иль какой-нибудь прочей херни.
* * *
Что-то невесел ты. Дай-ка,
словом тебя поддержу.
Нищая речка Петляйка
вытерпит честную лжу.
Лжа, может быть, примитивней
подлой законченной лжи.
Но ведь не хочешь найти в ней
ты пропаганду, скажи,
а лишь, на чудо надеясь,
трезвого взгляда лишась,
ищешь счастливую ересь,
может, единственный шанс.
Видишь, свободные рыбы
носятся мимо крючка.
Вот. А ведь тоже могли бы
не раздражать рыбачка.
ПО ЯУЗЕ
Какого же все-таки цвета мундиры Измайловского полка?
Что, Яуза, прячешь глухие квартиры, нелепая ты река?
Семеновцев или преображенцев я помню — измайловцев нет…
Согрей нас, когда-то согревший и немцев, лефортовский тусклый свет.
Да только пакгаузы, склады, амбары — по яузским берегам.
Историю нашу японские фары читают в ночи по слогам.
И к нам, распластав белоснежные крылья, то ли взлетает, паря,
а то ли садится великая птица Андроньевского монастыря.
Дорога святая, дорога витая, где снижена скорость, увы.
Тащусь, вместе с Яузой тихо впадая в стременину реки Москвы.
Москва-река катит, не помня, не зная уже или, может, пока,
такая ли форма (а может, — иная?) у Измайловского полка.
По радио снова вопит Жириновский. Он шут. Но, в конце-то концов,
и там начиналось с потешного войска. А кончилось казнью стрельцов.
Они источали слепую отвагу. А плахе пришла пора —
словами «Уйди, государь, я здесь лягу» подвинули прочь Петра.
Не надо вопить. Задуматься надо. А то по такому-то льду
не выдержит яузская ограда «нисан» и на тихом ходу.
Останься в лефортовской тьме кромешной, фабричных притоков хлам.
Как громок на набережной небрежной рыдающий вопль реклам.
— Берите и пользуйтесь! — кличут нас банки, огнями смущая умы.
Но это не деньги, а разве что — бабки. Язык наш умней, чем мы.
Какие проценты в столичной громаде! Какой небывалый кредит!
Водителю, едущему на автомате, задумчивость не повредит.
САПСАН
Вот и снова песенка «Сапсана».
Даль знакома и недалека.
Поздно или рано жест стоп-крана
рейс мой остановит. А пока,
может, потому, что «Бог нам помочь»,
мучает наследье трех веков —
вечная радищевская горечь
от прищура нищих земляков.
Как он умудряется, безногий,
глянуть так на нас сквозь стекла рам,
что охота щедрый харч дороги
оттолкнуть, приняв лишь двести грамм.
Он него не скрыться, пролетая
мимо серой плоскости платформ,
над которой неподвижна стая
устремленных в светлое реформ.
Светлое светло, но иллюзорно.
Я же в осязаемой стране.
Знаю: Обло, лАйяй и озОрно —
это же, ей-богу, обо мне.
Это я, — не веришь, на стоянке
у любого нищего спроси, —
проморгал по лени иль по пьянке
золотое время на Руси.
Но стоянка — что ты! — полминуты.
И сапсан махнет тебе хвостом.
Вот тогда узнаешь ту страну ты,
что в снегу скрывается густом.
Вон Емеля, старожил Валдая,
смотрит, носогреечку достав,
как, по-щучьи хвостиком виляя,
модный удаляется состав.
Но Емели далеки от моды.
Над перроном снег и глух, и тих.
И гаранты счастья: щучьи морды —
только и мелькают мимо них.
* * *
И равнодушная природа…
Пушкин
Все фазы синего: деревья, звезды, мгла…
Подлунных крыш зазубренный рельеф…
Луну на несколько секунд заволокла
густая туча и открыла, пролетев.
Пейзаж открыт и для души, и для ума.
Да, это слово я не жаловал: душа.
Во мне природа равнодушная сама
его права восстановила неспеша.
Да, дважды два — четыре. Только не всегда.
Как отступает арифметика порой…
Послушай, где-то здесь подземная вода,
как суслик, цокнула, пройдя земной норой.
И вот — колодец, показавшийся Святым
окрестным людям. Видно, был у них резон,
пройдя июльский зной, потом сентябрьский дым,
узнать в простой струе живительный озон.
И ум уже не спорит с умною душой
и безответственно кивает на пейзаж.
Так мальчик маленький, поняв, что он — большой,
несёт в себе досель неведомый кураж.

Юрий Ряшенцев
Поэт, прозаик, переводчик. Окончил филфак МГПИ (1954). Печатается с 1955 г. в журнале «Юность», где с 1990 г. — член редколлегии. Автор нескольких книг стихов, в том числе «Високосный год» (М., 1983), «Дождливый четверг» (М., 1990), «Прощание с империей» (2000), «Избранное». Известен как автор текстов песен к спектаклям «Бедная Лиза», «История лошади», кинофильмам «Три мушкетера», «Гардемарины, вперед!», «Забытая мелодия для флейты» и др. Переводил грузинских, армянских, украинских поэтов. Лауреат президентской премии им. Булата Окуджавы (2003).

