* * *
Без вас обоих – как без верных слов.
Все остальное слишком непонятно –
где ткань, а где канва, уток и шов,
белила, сурик, масляные пятна
и, наконец, – апреля благодать –
наружный блеск, зов дудочки лукавой,
и я рискую весело блуждать,
как по холсту Ван Гога – Куросава.
А с вами и секунды небыстры:
то под руку, то порознь – сестры-рыбы,
трава, деревья, звезды и костры, –
в одну ладонь устроиться могли бы.
И улица, чья башенка остра,
и лестница – не Якова – витая.
Храни тебя от вымыслов, сестра –
серебряная рыба золотая…
* * *
Мне кажется, стихи – это хлеб.
Огромная сумеречная зона. –
со стула поднялся Глеб,
стоял у двери Иона. –
Мозаики произвол, полотно. –
И раньше нас лес был создан...
Потом приоткрыл окно
и зачерпнул свежий воздух.
Скорее, судьбоносный нектар. –
спичка высветила их лица. –
То, что мы называем дар –
элемент ускользнувший таблицы.
Рассвет, выжигавший ил
застолья, бил прямо в сердце.
Борис, добывший чернил,
помог Марине одеться.
Друзья спустились во двор –
неприбранный, полуспящий.
Арсений вёл разговор
с Иосифом о настоящем.
Я их проводил в метро,
мы шли в тумане по пояс.
Кассир, назвавшись Петром,
пустил их на первый поезд.
* * *
бабушка под веткою сирени
в летнем сарафане и платке
перешла в другое измеренье
стала с тишиной накоротке
ты беглянка в глянце черно-белом
словно льдом охваченный ручей
не шумишь ни голосом ни телом
но блестишь из глубины вещей
а вокруг всё также без умолку
жизнь без промедленья и числа
ты однажды теплою иголкой
в речь мою как заговор вошла
и прошила крестиком лиловым
этот лепет сонный горловой
если я к тебе иду за словом
бабочку увижу над травой
неприметный и неуловимый
танец твой свободы естество
мимо грядок мать-и-мачех мимо
и не обрывается родство
яблоня сирени куст и выше
бросив взгляд июньским и живым
ты уже над цинковою крышей
с облаком сливаясь кучевым
* * *
На Рождество был теплым даже снег…
И дело не в напитке подогретом:
печного дыма ситцевый побег –
от Леты уходящий прямо к лету,
по вертикали в кобальте слоясь
до тех земель, где говорящи птицы, –
ветвями прорастал в живую связь,
где связи нет и растворились лица
в одно лицо. Теплом согрет овин,
топилась печь. И к небу пуповиной –
от края красных и болотных глин
до области, где наделяют глину
сознаньем Рождества, – пророс цветок.
И теплый снег, и дым, – сулят удачу.
И если ветер дует на восток,
ребенок за стеной почти не плачет.
* * *
Она не просто была красива,
она еще была влюблена
в весну, в шиповника запах сильный –
разлитый в воздухе вкус вина,
с его танинами, земляничным
оттенком пряным, с полынь-травой.
Таким настойчивым, что о личном
и мысли не было. И, домой
вернувшись поздно, сменивши туфли –
нет лучше все-таки босиком –
мечтать уселась на узкой кухне.
Мечтать уселась? Зачем? О ком?
Смотри, уже выкипает чайник,
в молочном паре возник вопрос:
Что если горечь красного чая
есть послевкусие диких роз?
Наверно, так, но об этом завтра.
Сегодня – полууснувший дом,
глоток горячий, любимый автор.
А завтра – лето. Потом, потом.
* * *
«Опишите девочку,
опишите воробья...»
И. Бунин
Опишите снег, почему он ровен,
отчего приходит, куда идёт,
почему не гром, но всегда огромен,
как «Война и Мир» или Новый год.
И о ком трещат тростниковой дудкой
в ледяной глазури стволы берёз?
Расскажите так, чтобы стало жутко…
Нарисуйте волны её волос.
В череде крахмальной, в пылу метели
абрисы летели (к кому? куда?);
поясните так, чтобы захотели
влаги – пересохшие берега,
будто губы – речь (гласными, устало).
Не сугробы – линии у ворот, –
всё в согласных – складками покрывало,
солнечный прищур или алый рот.
Ну, а если спросят – глаза ли, имя? –
чем я больше утренне дорожу, –
так отвечу: это солнечный иней –
больше ничего я им не скажу.
Видишь, как на окнах растут омелы,
а продышишь – омуты глубоки,
и скрипят по ватману (чисто, смело!)
эти твёрдо-красные каблуки.
Входишь в белый тир из семян и зёрен
(хочешь – и вернуть её помогу?)
но слетелись птицы от ветхих кровель:
хохлятся, охотятся на снегу.
* * *
(прочитано по журналу)
Я приходил за нею много раз,
я в дверь стучал, заглядывал на окна –
там свет горел; там, видимо, был газ;
из форточки на кухне пахло свеклой
и яблоками; реже – табаком
и кофе (да, тот самый, растворимый);
я, будто зверь, из темноты, тайком
глядел на кровлю и порог любимый.
Еще я знал – там были книги, где
между страниц посеянная память
всходила, как рассада при дожде
(она страницы трогала руками);
там были вещи комнаты, их жизнь:
торшер, комод; там жили постояльцы:
стаканы, блюдца, вилки и ножи;
любимые вещей касались пальцы.
И я стоял и ждал, когда ко мне
дверь скрипнет и откроется фрамуга,
и выйдет на внимательной волне
мелодия (я думал, будет фуга).
Дождю открытый и под небом гол,
я ждал ее (я так себе измыслил) –
когда она обнимет теплый ствол
и мы уйдем до облаков по листьям.
Листва упала, зренье изменя,
и белизна приманивала стужу…
Та женщина смотрела сквозь меня
и в трубку выговаривала мужу.
Летали хлопья снега, как в кино,
не слушая земного притяженья,
а я стоял, как дерево одно.
В окне я видел все ее движенья…
* * *
Есть улица и область есть двора.
Мужчина с зеркалом овальным
идет с добычей – метр на полтора,
день делая зеркальным.
Вот он раскинул руки, семеня,
по сторонам глядит он и под ноги;
а то стоит – июньская земля
отобразилась в нем в итоге;
пристроит поудобней, понесет,
и – спичкой по коробке – позолота
по окнам серым – зайчиком мелькнет.
Не просыпайся. Нет. Суббота.
Багаж любви – не смять, не умалить,
не выронить и не поставить в угол.
Нести, держать умение любить,
похожее на купол.
Он обошел стоянку для машин,
асфальт и облако соединяя,
неся пространства лишнего аршин,
зачем – и сам не зная.
И чем оно мужчину привлекло,
ответить могут лип соцветья, –
нести, держать забытое стекло
из прошлого тысячелетья.
* * *
Снег выпал в палец толщиной,
пока поселок спал в субботу.
Умойся и пойдем со мной.
Снег – это незнакомый кто-то.
Узнаем, как его зовут,
каков характер у соседа.
Озяб ли сад, замерз ли пруд.
Замерз. На саночках я съеду
до поворота от крыльца,
сжимая подбородком ранец.
Не разобрать его лица
и говора. Он иностранец.
Он за ночь наследить успел –
следы его белее прочих.
Он – снег не потому что бел,
но оттого, что всюду почерк,
наклон. Он, как паркет, скрипит
и липнет к обуви. Узнаем
его, пока окрестность спит,
пока мы по нему ступаем.
* * *
Край облака обвил
ночной луны овал.
Я слово уловил,
его поцеловал.
Пока оно живет
крылато на плече –
открытый слуху вход
в немую суть вещей.
Луч проникает в дом,
найдет в аптечке йод.
Растерянность кругом,
а музыка живет.
И ходишь босиком
по доскам, бормоча,
листая черный том:
Советника, врача...
Растущею луной
она включает в круг
порядок земляной
и яблони вокруг.
Идти за ней готов
уже на раз-два-три
вкус яблони плодов
и косточка внутри.
И оттого их сок
твердеет по ночам,
что есть июльский сон
и матовость плеча.
* * *
Бог нас нашел на Выходной.
Я был один. Ты мне приснилась.
И время за большой стеной
натужно собирало милость.
Тому, кто жаром метит льды,
отдали мы глоток воды.
В апреле било и текло,
но по сырой траве, на свете
ты проходила сквозь стекло,
слепя и утешая. Третьим
был виноградник золотой
от лужи пойманный стеной.
Так в землю усыхает пруд
и наполняется посуда
росинками небесных круп,
и понимаешь сам, откуда
ты полн, как парус травяной.
К закату обращен спиной,
сплошной натянутою тканью
ты твердый принимаешь вид,
что кажется, ни сталь, ни камень
тебе уже не повредит
и если смерть сожмет тебя –
ты просто выйдешь из себя.
Так дымный вспыхивает порох
и появляются на свет –
и крик, и боль, и кровь, и шорох;
так ночью у подъезда снег
одним качается массивом.
и – опускается красиво.
(эклога)
Завидя изогнувшуюся спину
подумаю, что так сминают глину
и держат чашку дымную в руке;
гончар проводит глине по щеке
ладонью. Рядом истекает кровью
сентябрь, пока соседи чинят кровлю
и берегут уют перед приходом
дождливых дней. Заметишь мимоходом –
как изменивший цвет орешник вырос,
как сарафана полосы и вырез
тебе к лицу. Грядущий выходной
быть обещает ветреным, но теплым.
Тут планов громадье и нужно топнуть:
чтоб, планы не спугнув, побыть одной.
Покинешь огород и снимешь боты,
достанешь с полки горький шоколад.
Жизнь состоит из Бога и работы,
а щеки от смущения горят.
* * *
Как сад стремительно ветшает,
как тучи серые спешат,
как мыши полевые шарят
по даче с выводком мышат
озябших, неуёмных, сирых.
Как жалко ставить под комод
подобье гильотины с сыром.
А может, к вечеру возьмёт
и распогодится? И ясной
проступит запад полосой,
и солнце сентября, что ястреб,
на окна бросит взгляд косой.
И бабье лето будет длиться –
как женщина, отъезда блажь
забудет и на половицы
поставит собранный багаж.
И две, а то и три недели –
живи, не разнимая рук.
Но ветер гнёт в коленях ели.
И дождь, и плачет всё вокруг.
* * *
Как памяти хрупка посуда,
хрусталь; как на Высокой сонно,
что не надеешься на чудо.
Как это солнце заоконно!
Коснись нежаркими лучами
эмалированной духовки,
буфета. Задержись на чае
в щербатой чашке, на жировке.
Сместись к двери, где капюшоны
дождевиков при тусклом свете
и запах подгоревшей пшенки
воспоминанием о лете.
О торопливость вырастанья,
помедли. Там еще икона
и маятника спотыканье,
и дверь открытая балкона.
Чернильный карандаш сжимая,
склонилась, на открытке пишет
там бабушка еще живая,
которая меня не слышит.
* * *
Кто говорит, что мир несправедлив, –
ложится спать, грозу не долюбив
и свиристель меж яблонь не дослушав.
Блаженные – имеющие уши
и слух – в ладони слушать стрекозу,
и смелость – одному гулять в грозу.
Кто говорит, что свет жестокосерд, –
не видел майской ночью лунный серп,
не различал в углу овал сирени,
и кисти ив, и желтых лип колени.
Под грозный меди аккомпанемент
он – дачник, потерявший инструмент.
Вот, в ведрах у смородин – сучкорез,
у яблонь – лейка, плодосъёмник без
привычной ручки свежих грядок между.
Труды и дни теснятся, как одежда
в прищепках бельевых на бечеве:
две майки, лифчик… Топая в траве,
ёж появился, нюхает… По кругу
летит Земля. Ее кусты, мосты,
дороги, гари запах, бересты,
и ты – одно письмо, к какому другу –
неведомо. Распахивая шарф,
ты благодарный чувствуешь пожар
чуть ниже горла, где гнездится слово
вот этой белой ночью в полвторого.
Но слова нет, а есть один ответ,
соединивший облако и свет,
антенны, крыши и грядущий ливень,
обрывки молний – будет гул за ними –
и пауза, в какой ведёшь отсчёт.
Гром прогремит – ты улыбнешься: Черт.
И ливень льет, и ты едва одета,
и дом дрожит, и окна из слюды.
И ты добавишь, что настало лето
на узком берегу, вблизи воды.
* * *
Они ушли, а я живу.
Пью кофе, белый хлеб жую,
ломаю сигарету.
Они – Наташа, Вова, Глеб –
едят другой, воздушный хлеб,
ведь их на свете нету.
Туман и ветер – их паек,
а молния – что огонек
китайской зажигалки.
Им ландыши – одеколон,
как наволочка – синий лен,
им хорошо, не жалко.
И лучше не могло и быть –
за пазухой у света жить,
в любое время года
витою ватою висеть,
не думать, что с утра надеть,
и не платить за воду.
А я, привязанный к земле,
рубли считаю на столе,
живу, наверно, сложно.
Своей не чувствуя вины,
я не завидую иным,
я здесь – потрогать можно.
От чайника вдыхаю пар,
бензин, табачный перегар,
а стиснет горло снова, –
гляжу, как поступь их легка,
и называю облака:
Наташа, Глеб и Вова.
* * *
«Мне голос был…»
А.А.А.
скрипит задыхаясь мебель
в нахлынувшей тишине
как только отсюда съедем
забуду я о войне
о красном ее хорее
и частом стуке в груди
ознобе о поскорее
рассудок мой укради
от окон забитых ватой
и стынущих батарей
пока не распался атом
бежим о бежим скорей
опустим глухую штору
войдем в нагретый поток
о дай мне глоток опору
ладонь поцелуй платок
до ставшего солью смысла
и солнца бьющего в щель
несет свои коромысла
рекою ставший ручей
бежим но бежим откуда
и обернувшись куда
я родины не забуду
соль свет облака вода
квадраты линии трубы
овалы воздух и дух
и эти волосы губы
руки замкнувшие слух