Рассказ
Историю эту мне кто только не рассказывал. Будто бы на нашей улице – в двадцати минутах ходьбы вверх по течению (у каждой улицы есть течение) – будто бы на нашей улице еще до моего рождения (что уже вызывает множество вопросов) во дворе одного старика, вдовца и заики, что-то странное случилось с яблоней. Сам старик, заикаясь и сплевывая с губ табачную крошку, уверял всех в том, что яблоня дотянулась корнями до магмы. Его, конечно, поднимали на смех – где это видано! – а только яблоня как будто и вправду пропиталась если не огнем, то жаром – приложишь ладонь к коре, а кажется, будто до печки дотронулся.
– М… М… Магма! – настаивал старик и тряс костлявым кулаком, по которому жилы перекатывались как нити по прядильному станку.
Рассказывали, будто почернела у яблони кора – а листья стали сухими и твердыми, точно фотографическая бумага, и если удавалось нарвать их да заварить покрепче вроде чайных, то отвар прожигал насквозь любую простуду, любую хворь, и человек, испивший отвара, сперва обливался потом так, что его обкладывали цветастыми тряпками – впитывать – а потом вставал совершенно здоровым и даже как будто помолодевшим.
Соседи смекнули, что разнесись весть о чудесной яблоне по округе – и рано или поздно заявятся в длинных автомобилях чинуши, выкопают яблоню к едрени фени и увезут в Москву на опыты, а то и старика вместе со всеми недовольными отправят раньше времени за кладбищенскую ограду, чтобы не путались под ногами. Смекнули (соседи-то) и условились о яблоне молчать, набравши воды в рот – чтобы за пределами улицы никто о ней не знал – и детишкам в назидание в каждом доме вывесили на видное место по ремню, способному, как листья яблони, прожечь любую простуду, только с другой стороны. А затем решено было и забор покрепче вокруг стариковского дома соорудить – всем миром – чтобы какой заезжий не мог, привстав на цыпочки, разглядеть темную крону.
В заборе, понятное дело, мальчишки тут же накрутили ржавыми гвоздями дырок – и вечерами, когда мужики из соседей собирались в стариковском дворе за столом, курили, подперев небритые щеки кулаками, дули носами на чай с чабрецом, жгли керосинку и вместе со стариком обсуждали удивительное дерево, мальчишки толпились по ту сторону забора, дрались за место у дырки, стояли друг у друга на головах и смотрели на то, как с бумажным шелестом колышется на ветру темно-зеленая листва, как режет собой лиловые сумерки и мерцает не то в свете керосинки, не то в своем собственном.
– М… Магма! – долдонил свое старик и махал на мужиков рукой. – Ч-чудо такое!
Старик и сам был похож на яблоню – угловатый, кряжистый, с потемневшей и огрубевшей от трения о годы кожей, с каменными ногтями, которыми можно гвозди за шляпки вытаскивать, и поблескивающими в свете керосинки – или яблони – глазами, которые видели так много, что потеряли цвет.
Что ни ночь, старик просыпался в своей комнате, увешанной фотографиями так густо, что не видно было за ними обоев, садился в кровати и долго вспоминал, кто он и где находится (и почему находится именно здесь, а не где-нибудь еще) – а затем дотягивался до тюля и смотрел на то, как под черным, в звездах, небом раскидывает руки его яблоня, а на кончиках ветвей нет-нет а вспыхивают и горят ровно, точно на свечных фитилях, огоньки. Тогда старик вставал и как был – в исподнем – шаркал через весь дом (не включая свет, в темноте) во двор, сворачивал наощупь самокрутку и прикуривал от ближайшего из огоньков. Затем он глотал горький дым, чувствуя, как кружится и наполняется шумом голова, садился за столик, наваливался на него и долго сидел так, считая огоньки на ветвях и вспоминая то, чего никогда не было. Докурив, он растирал окурок в ладонях (окурок растирался в пыль), и возвращался в дом, в свою комнату, в которой на каждой из фотографий жило по блику лунного (или яблоневого) света – ложился в кровать и лежал, прислушиваясь к скрипам и шорохам, далекой брехне собак и ровному, пульсирующему стуку, в котором не сразу угадывал стук собственного сердца.
Иногда старик приглашал заглядывающих через забор мальчишек и просил их забраться на яблоню (со стремянкой или без нее), прислушаться к шуму в дупле – шумит ли? Сильнее или слабже, чем раньше? Мальчишки, толкаясь, лезли на яблоню как муравьи, падали с нее и залезали вновь, рвались наперегонки к круглому дуплу метрах в трех с половиной над землей, узкому – руку не просунешь. Рвались, заглядывали внутрь – дупло до краев было заполнено темнотой – и жмурились довольно, обдуваемые волнами сухого, трескучего жара. Прислушивались, зажимая рты ладонями, и слышали, как глухо перекатывается в яблоневой глубине – где-то в корнях, далеко, возьмешься копать и до старости не остановишься – рокот, похожий на тот, что клубится в истопочных.
Наслушавшись, мальчишки слезали – довольные, с закрученными в спирали ресницами – и докладывали старику:
– Шумит, дед! Сильнее, чем в прошлый раз, шумит!
(Слушая всякий раз эти истории, мне становилось – лето ли, зима ли – жарко, точно меня одели в свитер, и на висках моих выступал пот, я представлял себя одним из этих мальчишек, карабкающихся по горячим ветвям).
К первой осени, когда округа забронзовела, воздух засеребрился паутинками, а из-за города подуло прозрачным, точно стекло, ветром, все ждали, не появятся ли в листве яблоки, мужики вечерами гадали, какими свойствами такие яблоки могут обладать – но яблоня в одну из ночей вдруг осыпалась разом и осталась стоять нагая. Старик с соседками сгреб листву по мешкам, раздал кому сколько надо, себе оставил охапку (на зиму, на отвар) – и приготовился встречать холода.
Зимы тогда, говорят, были морозные, не чета нынешним – такие, что слова коченели, едва сорвавшись с губ, а реки промерзали до самого дна, раскалывая берега как кувшины. Снег заметал окна по нижнюю перекладину, и чтобы выйти к полудню из палисадника, нужно было с рассвета орудовать лопатой – но яблоня во дворе старика не только не остывала, но и грелась пуще прежнего. Снег таял, не долетая до ветвей, и на несколько метров вокруг ствола чернела сухая, в травке, земля, пропеченая на Бог знает какую глубину. Со всей округи в стариковский двор тянулись бездомные кошки – облезлые и тощие, с глазами, полными обиды – жались к стволу, урчали, засыпали, едва касаясь животом земли, лежали сплошным ковром у корней. Слетались в особенно ледяные часы и птицы – снегири, синицы всех мастей, ощипанные воробьи и пугливые голуби – слетались и рассаживались по ветвям (птиц было так много, что ветви трещали и гнулись – но выдерживали), смотрели опасливо на кошек (кошки на птиц не реагировали, тепла было достаточно), топтались, обжигая лапы о кору.
Мужики зимой приходили редко – только художник Потапов водил детишек рисовать дивную яблоню цветными карандашами, привезенными из ГДР. Детишки рассаживались вокруг яблони на границе снега и кошачьего ковра и рисовали яблоню с разных сторон, не забывая про перспективу и друг друга. Если мело особенно люто и метель с ревом билась о горячий, волнами, воздух, расходящийся от яблони, старик пускал Потапова с детишками в свою комнату (только из нее было видно двор, остальные смотрели на улицу), и они рисовали яблоню из окна, а особенно способные переключались на фотографии на стене – и рисовали людей, на них изображенных, а потом принимались расспрашивать старика о том, кто вот это, а кто вот это, а как так вышло, что этот вот так похож на самого старика, а что за странные наряды на детях, и старик подолгу, заикаясь и жестикулируя, рассказывал, кто есть кто, называл многочисленных своих дедов и прадедов, теток и прабабок, объяснял, кто из каких мест и в каких местах бывал и с какими людьми встречался, и Потапов откладывал краски (он один из всех рисовал красками) и засыпал старика вопросами, а потом и записывал кое-что тайком, незаметно от всех, по краям палитры, так, что к концу разговора она была точно вязью окаймлена.
(Художник Потапов, дослужившись до старшего преподавателя в ЦВР, бросил все, бросил семью и хозяйство и уехал в Петербург – и больше на нашей улице о нем ничего не слышали и слышать не хотели).
После таких вечеров старик нервничал, волновался, и сердце его билось не как обычно, а точно подстреленное. Он долго не мог заснуть, ворочался и смотрел, как дрожат в фоторамках блики, а когда засыпал, ему снились исполинские огненные шары, висящие в черной пустоте, и он сам, плывущий сквозь эту пустоту. Шары были столь огромны, что он не смел поднять глаза и посмотреть на них прямо, а сам он был гол и молод – и чувствовал свое сильное и молодое тело, каким оно было еще перед самой войной.
Весной, когда земля точно маску с себя стянула, и уличные кошки перестали спать у дерева, разбредаясь недовольно по округе, старик услышал – светлой, из-за капели похожей на музыкальную шкатулку, ночью – услышал со двора душераздирающий крик. Пока он вспоминал, кто он такой и где находится, пока приваливался к окну, отталкивая щекой тюль, и косил мутнеющие глаза, кричавший успел пробежать по двору и перемахнуть через забор, оставив топор сверкать под яблоней. Старик увидел беглеца за миг до того, как тот скрылся, и в этот миг узнал одного из соседских мужиков – а наутро жена этого мужика пришла к старику за топором и со скандалом: из-за него-де и из-за его-де дерева мужик теперь долго еще не сможет показаться на заводе – с такими-то руками – а значит, семья, можно сказать, лишена кормильца, возмещайте ущерб.
Оказалось, что мужик ночью пытался отсечь у яблони сук – и даже пробил топором черную кору, под которой обнаружилась белоснежная, точно яблоня была обычной, ничем не примечательной, волокнистая мякоть. На следующем же ударе из-под топора брызнул – по словам того же мужика – сок «шибче любого кипятка, чисто стекло с завода» и обварил похитителю кисти.
Старик сперва обомлел, а затем вынес соседской жене топор и захлопнул перед ее носом дверь – с силой, которой давно в себе не чувствовал.
– Я жаловаться буду! – подняла крик соседка. – Я про дерево твое всем расскажу!
Тут уж спохватилась улица – соседке напомнили про уговор и пообещали в случае проблем условия, в которых вести соседство возможным не представляется. Соседка поворчала, поплакала, а потом долго стегала нерадивого мужа ремнем, вывешенным ради устрашения детей. Остыв, она явилась к старику с извинениями, но старик не открыл – и вообще с соседями (со всеми, не только с покусившимися) общаться перестал.
Глубокая, дышащая паром, рытвина на коре не затягивалась больше месяца – и старик, спрятав руки в шерстяные рукавицы, обмазывал ее ледяной глиной из-за реки – а затем затянулась, оставив кривой рубец.
Летом на ветвях снова покачивались огоньки – и старик снова сидел в исподнем за столиком, курил самокрутки и чувствовал, как руки и ноги у него немеют, точно теряют вес. Рокот из дупла звучал все громче, так, что в тихие минуты, когда ветер стоит неподвижно, а собаки молчат вместо того, чтобы брехать, старик слышал рокот и сам, а не со слов мальчишек, которых все-таки нет-нет а во двор пускал.
– Все по-прежнему, – докладывали мальчишки своим родителям, возвращаясь от старика. – Ходит вокруг яблони, греет ладони о кору. Молчаливый только стал, а вот нечего было…
В зависимости от того, что «было нечего», докладывающий либо определялся в угол, либо имел неприятное общение с ремнем. Самые сознательные родители на примере обварившего руки объясняли чадам, как следует и как не следует поступать. (Мне доподлинно известно, что в некоторых случаях такие объяснения имели фантастический – если судить с точки зрения педагогики – результат).
Ровно в середине лета, когда июнь только начался, а август уже подходит к концу, изумленные мальчишки посыпались с яблони как горох (наиболее ловкие, падая, цеплялись руками и ногами за ветви и оставались качаться по-обезьяньи) и, распрямляя завернувшиеся ресницы, рассказали старику, что в дупле – в угольной его глубине, едва различимо – теплится бело-оранжевый свет.
Встревоженный старик поохал, заволновался, а ночью – во время очередного своего перекура – и впрямь увидел, что дупло неярко светится, бросая блики на листву.
Теперь, прикладывая ухо к коре, старик слышал глухой и низкий гул, идущий откуда-то из глубины, из сердца земли.
А к осени на одной из ветвей показалось, увеличилось и налилось соком одно-единственное яблоко – похожее на стеклянное, оранжево-прозрачное, с созвездием огненных косточек в середине. Мальчишки видели его через дырки в заборе – но проситься перелезть не решались и родителям про яблоко ничего не говорили, имея между собой свой, новый, уговор и боясь пуще ремня, что и их родители окажутся способны на подлость. Видели мальчишки, что старик сидит подолгу под деревом, глядя на яблоко, видели, что яблоко все наливается и наливается, и даже ветка под ним чуть клонится.
Ночами яблоко сияло как фонарь, и старик с замиранием сердца ждал, что его украдут, что мальчишки скажут родителям, а те не удержутся, заявятся один другого первее, полезут по головам друг по дружке через забор… Старик стал не спать по полночи, караулить у яблони – и засыпать как сидел, за столиком, прижав крепким лбом столешницу, оставляя бычок тлеть в неспособных обжечься пальцах. А яблоко все наливалось и наливалось, и ветка под ним клонилась – протяни руку и коснешься.
А потом яблоко исчезло – и старик вместе с ним. Приникли мальчишки к забору – ни яблока, ни старика. Стали они тогда дежурить, смотреть по очереди, до поздней ночи – нет, ничего. Набрались смелости, столпились на крыльце и давай звонить – поет птичкой из-за двери, а открывать никто не идет.
Спустя несколько дней – про то, что пропал старик, говорить можно, на такое уговора не было – явились во главе с участковым соседи, вскрыли аккуратно замок, прошли, разувшись, в дом. Все комнаты исходили, все углы, все шкафы обшарили – нет старика.
А тут и дерево стало чахнуть. И огоньки на ветвях горят тусклее, и рокота из дупла не слышно – не говоря уже о свечении. И кора – не горячая, а так, тепленькая. Оборвали соседи листву – а она не прожигает больше, греет только. Пришел ноябрь, принес с собой снегопад – и укрыло яблоню снегом, облепило как гипсовую. Залезет кто из мальчишек, смахнет снег с ветки – ветка как ветка, только кора черная.
Пришел тогда тот сосед, который руки обварил – поплевал на бугристые ладони – и ссек-таки тот самый сук. Поглядел на него, да и оставил валяться тут же, у столика.
(Далее история вихляет – каждый рассказывает что-то свое, объясняя, как стариковский дом вместе со двором оказался у новых, нынешних, его владельцев. Как бы то ни было, все сходятся на одном – усомниться в чем можно с тем же успехом, что и в том, что за летом идет осень, а за осенью зима – дом вместе со всеми комнатами был не то разобран, не то попросту снесен, а все, что во дворе росло выше колена, срубили под корень. Включая яблоню.)
Много у меня сомнений в том, что описанное происходило на самом деле – и временами мне кажется, что рассказчики не преследуют никаких целей кроме одной: посмеяться надо мной, покуражиться потехи ради. Но в гостях у новых – нынешних – хозяев удивительного двора я бывал, и во двор выходил. Следов яблони – хоть волшебной, хоть обычной, хоть наполовину, и такой, и такой – во дворе не видать, все заложено аккуратненько плиткой, только клумбы круглые цветами пенятся и прудик искусственный мерцает. Но зимой ходят-собираются во дворе уличные кошки – и в глазах их кроме обиды теплится что-то еще, чему в человеческом языке называние найдешь едва ли. Ходят-собираются, мяучат, точно ищут чего-то – и расходятся, не находя, шипят друг на друга, гнут подковами спины. Это мне говорили сами новые – нынешние – хозяева. Им не верить у меня достаточных оснований нет.
А раз показал мне кто-то из соседей – вынес-предъявил – рисунок: старый, пожелтевший, с мохнатыми краями. И на рисунке том – дерево в птицах, голое, без листвы, а на кончиках ветвей точно оранжевые лепесточки качаются. Кто-то, дескать, из тех детишек, Потаповских, нарисовал. Я, конечно, понимаю, что нарисовать можно что угодно, но рисунок этот меня почему-то тронул, что-то ёкнуло в глубине, отозвалось и затрепетало. Думал я, что приснятся мне потом исполинские огненные шары, плывущие в черной пустоте, думал я даже про них, засыпая, но нет – не приснились. Или приснились, а я забыл – такое ведь часто со снами бывает.
Рисунок я, конечно, сфотографировал – и теперь, если рассказываю кому-нибудь про все это (а уж кому я только про все это не рассказывал), про старика и дерево огненное, про мужика с топором и про яблоко, которое насквозь видно (участковый, говорят, решил, что яблоко украли, а старика «чикнули чем поострее да прикопали в ближайшем лесу» – но это, разумеется, чушь собачья), если рассказываю про все это, то, конечно, фотографию рисунка предъявляю. Я никого обмануть не хочу и ни над кем посмеяться у меня желания нет – и, показывая фотографию, я всегда присматриваюсь к взгляду собеседника: ёкнет ли? отзовется? И кажется мне, что ёкает и отзывается. Даже вот и не верит человек, видно, что не верит – а все равно, а ёкает.
Случается в рисунках такая сила.

Дмитрий Лагутин
Прозаик. Выпускник юридического факультета БГУ имени академика И. Г. Петровского. Лауреат премии «Русские рифмы. Русское слово» в номинации «Лучший сборник рассказов» (2018 год), премии журнала «Нева» (2021 год). Победитель международного конкурса «Всемирный Пушкин» (2017 и 2020 годы), международного конкурса «Гайто» (2023 год), международного конкурса «Русский Гофман» (2024 год). Тексты опубликованы в изданиях «Новый мир», «Знамя», «Москва», «Новый берег», «Волга», «Нева», «Юность», «Урал» и др. Редактор отдела прозы журнала «Наш современник». Рассказы переведены на китайский и немецкий языки.


