Быть или бывать — вот в чём вопрос
Если в Америке сбываются вещие сны, то в Москве, оказывается, тоже — и не только сны, но и самые сокровенные, самые жгучие литераторские надежды. Это как если бы, предположим, для художника-нонконформиста выставиться в Третьяковке, так и для нашего брата — напечататься в неприступных для пишущей мелюзги журналах, таких, как «Новый мир» или «Знамя», этих бастионах читательского признания и кузницах литераторского успеха. Вот, например, в незапамятные времена диссидентства и драконоборчества приглянулся главреду Твардовскому стишок «Белый бакен», он его и напечатал. И вмиг скромный рязанский поэтец Евгений Маркин обрёл всесоюзную известность, сочувствие интеллигенции, негодование партбюрократов, исключение из Союза писателей и не побоюсь сказать — память в веках! Вот как о нём в ином уже тысячелетии вспоминает актёр Сергей Юрский:
Вспомните, чье это было стихотворение, «Бакенщик» оно называлось. В одном из журналов, в «Новом мире», по-моему. Тогда, давно. Бакенщик, который и ночью следит, чтобы были бакены, чтобы суда не столкнулись. Ставит бакены. Это было очень милое стихотворение о трудящемся человеке, который делает свою работу. Но достаточно было, чтобы было сказано: «Ну, смотри, трудись, Исаич» — и все. И это стихотворение — это Александр Исаевич имелся в виду. Хотя он не бакенщик, хотя там не было никаких других слов. Это были знаки, знаки узнавания.
В моих стихах того времени подобных знаков было предостаточно, они сами, помимо авторского намерения, лезли, как лыко, в строку после хождений и плаваний по русскому Северу. И я, помнится, оказавшись в Москве в те же годы, решился, наконец, и свернул в переулок на задах Пушкинской площади, взбежал мимо вахтёра на второй этаж и — в «Отдел поэзии». Отнюдь не чиновный сморчок и совсем не брадатый народник сидел там — это был поэт Юрий Левитанский, которого я узнал по фотографии на скомном и единственном сборничке его стихов. Вовсе не мелкая сошка, как я ошибочно посчитал ранее, а вальяжный московский барин богемного толка, отодвинув гору рукописей в сторону, флиртовал с некой столь же столичной особой по телефону. Закончил, недовольно посмотрел на меня, поинтересовался, за каким, мол, я лядом явился. Мог бы и не спрашивать. Такой-то сякой, пишу стихи, хотел бы…
— Вот, хотел бы на пробу показать кое-то из написанного…
— Ну так зайдите в секретариат, зарегистрируйте рукопись, и она обычным путём попадёт ко мне.
— Так ведь единственный экземпляр! Стоит ли оставлять? Пропадёт…
— Ну так сначала распечатайте, а потом приносите. Мы рукописи от руки не принимаем.
Ясно, что я для него очередной графоман. Как объяснить, что и машинки-то у меня нет, и завтра я уезжаю, и неизвестно, когда ещё буду… И в этот момент в кабинетец вошёл, заполнив его своей крупной фигурой — Борис Слуцкий!
— Борис Абрамович, здравствуйте!
— А, это… кто же?
— Бобышев из Ленинграда… Помните?
И в этот момент я почувствовал, что моя протянутая ладонь встречает его… даже не знаю, как это назвать… даже не два пальца, а… палец! Покраснев от жгучего стыда за себя, да и за него, я рванул оттуда кубарем, чтобы уже никогда не возвращаться…
«Но вдруг прошли века», — было сказано в стихах у Станислава Красовицкого, и я подхватил его строчку. Сменились тысячелетия. Я снова в Москве, но опыт иноземной жизни таскаю с собой, как суму, которая всегда оплечь. Какой-то клуб при библиотеке у Новодевичьего монастыря… Радостное ай люли барокко, контрастно соседствующее с архитектурной дрянью. Я только что отчитал стихи из нового сборника, раздаю автографы. Юный курьер вносит мне записку на бланке «Нового мира», — это Юрий Кублановский прислал сына с просьбой дать ему стихов для журнала, он сам сидит теперь в том кабинетике, откуда я когда-то был вынужден ретироваться.
Пришла пора бескровных возмездий: «Комсомольская правда», весьма предусмотрительно сохранившая своё наименование при смене властей, берёт у меня интервью, и уже ни слова о том, «Что же отстаивают товарищи из Технологического института?» Тут и вспоминать не о чем, «товарищи» эти давно себя отстояли, и хорошо, что я среди них не в последних рядах. Или — вот это: радиостанция «Маяк» звучала когда-то из некой точки в самом центре империи, гремя из репродукторов по всем городам и весям, по её взгорьям, заимкам и долинам и доносилась аж до самых дальних урочищ и погранзастав, а теперь вот и я на её волнах рассуждаю о своём… Передача заканчивается в 11-м часу, но Юра Кублан, Кубла Хан, Кубик, такой же дружелюбный, как прежде, поджидает со своей молодой женой Наташей, и мы с Галей садимся в их SUV (Sport Utility Vehicle) и мчим, мчим в темнеющем Подмосковье куда-то, где будет нам и пиршество, и ночлег. Звучит Азнавур, мы вспоминаем гуляльные парижские, мюнхенские встречи, а Наташа правит в своё родовое поместье Поленово. Там — возлияния, изобилие яств, прогулка по аллее к ночной Оке, соловьиные высвисты, наши охи, ахи… И — вот эти стихи.
ПОЛЕНОВО
Ю. К.
Радость отныне вижу такою:
соловьиная ночь над Окою…
Можно ль теперь так писать?
Можно. Пиши — если видишь чрез око
Анны Ахматовой; голосом Блока
пой аллею и сад.
Свисту заречному несколько тактов
дай для начала, и сам оттатакай.
Трелью залившись, услышь
(миром сердечным на мир и ответив),
как отвечает мерцанию тверди
мимо-текучая тишь.
Странно и струнно рекою струима
песнь хоровая, как «свят» херувима, —
весть это тоже и свет.
Даль — это высь, это глуби и блески,
и горловые рулады, и всплески;
«да» это может быть «нет».
Жизнь это может быть миг. Он огромен,
и ничего как бы не было, кроме
длящегося через годы «сейчас».
Жизнь отныне вижу такою:
блеск, мрак, соловьи за Окою,
труд, боль и гора, пред коей
яро горит свеча.
5 июня — 21 окт. 2003 г.
Поленово — Москва
Просыпаемся в домике для гостей, немалом и оборудованном вполне классными, — вовсе не сельскими удобствами. Тишина. Через лужайку от нас господский дом, музей, хозяйственные постройки, дальше — дома для поселян, часовня. И — никого…
И вот откуда-то высыпают на луг детишки, бабы, работники. Появляется наш гостеприимный хозяин, радушный, энергичный Юрий Михайлович. Все, кроме нас, заспанных, были на службе в церкви, а он ещё давал интервью для патриотического телевидения. Ранняя седина ему идёт, он становится всё более похож на Тургенева. Внуки его выстраиваются в линию по младшинству. Запуская пальцы в банку с маринадом, он каждому выдаёт по корнишону, и дети благоговейно схрупывают крохотные огурчики. Мы с Галей и с ним, конечно, отправляемся на прогулку в Тарусу, это недалеко, всего пару вёрст отсюда. Пересекаем обширные луга, видимо, заливные, с дико разросшейся сорной травой. Это и не покос, и не пастбище, а так… брошенная земля. Говорим о законе на земельную собственность, который так и не принят в Думе. А Поленово в статусе музейного зповедника, это — другое…
Подойдя к Тарусе, мы и вовсе погружаемся в обстановку «Записок охотника».
— Перевозчик! — зычно кричит через реку наш Кублановский…
И что же вы думали? Оттуда и вправду отчаливает лодка, и вскоре русоголовый паренёк в шлёпанцах-вьетнамках исправно доставляет нас на тот берег. Я шарю по карманам в поисках царского пятака или хотя бы американского квотера, но Юра меня останавливает.
— Потом заплатим.
Таруса встречает странным кенотафом Марине Цветаевой. Это большая ветла, на каждую ветку которой нацеплены белые и цветные тряпочки, наподобие папильоток на голове парижанки из фильма 30-х годов — так идолопоклоннически люди выражают любовь к великой поэтессе. Есть и камень с надписью «Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева», но он совсем некстати напоминает мрачную шутку одного весёлого протоиерея: «Почему же »лежать»? Написали бы: здесь хотела бы висеть…»
Прочь от кладбища, мы сами уже хотели бы… что-нибудь (или чем-нибудь?) закусить. Ну, и выпить, конечно. Ткнулись в одно «заведение» — самое то: полустоловая и полушалман, свободных мест полно. Какой-то ханыга поднялся было, направил к нам свою неопрятную фигуру на предмет сигаретки стрельнуть или чего-нибудь ещё, или хотя бы потрындеть, но непонятно почему, как по команде «кругом арш!», вдруг передумал и опять растворился в своём углу.
Заказываем биточки с гречневой кашей и пузырёк пшеничной очищенной. В тёплый послеполудень располагаемся с тарелками на террасе с видом — куда? На ту же Оку.
— Ну, хорошо же? — спрашивает нас Юра.
— Ой, хорошо!
— Ну так чего ж?
— Видишь ли, Юра… Конечно, это привлекательно — жить на два континента, можно летать без визы туда и обратно. Но я когда-то выезжал по одноразовому паспорту, а превратить его в постоянный мне отказали. Теперь он безнадежно устарел, и всё надо делать заново: в районной милиции выстаивать длиннейшую очередь, чтобы только подать прошение на гражданство. А потом ещё ждать два года, причём — безвыездно… И наблюдать, как некие личности то и дело заходят со стороны…
— Ну, это легко поправимо, — раздался вдруг авторитетный баритон с соседнего столика, как если бы там сидел кто-то из знакомых. — Надо только знать, сколько и кому дать. Тут я могу вам посодействовать…
Вот так сюрприз! Кто-то из местных в друзья набивается? А, может, и мент на отдыхе… Или на дежурстве, но сам в штатском. Или, как их там… Соглядатай?
Галя вдруг встревожилась, я расплатился, и мы вышли.
“Хорошо, брат, на родине, дома…” — вспомнилась мне строчка из давних стихов Кублановского.
Москва бьёт с носка
А нам было хорошо и так. Телефон на квартире у братьев Гороховских (галиных двоюродных) надрывался от непривычных звонков — журналисты как-то вычислили моё местонахождение, и много фантастических предложений и предположений я выслушал… Мало, однако, исполнилось.
Но вот мы с Галей в редакции “Эха Москвы” — набиравшей популярность радиостанции с нестандартным стилем и свежими голосами. Прямой эфир. У юной собеседницы прекрасные живые глаза, приятные интонации, гладкая, ручейком журчащая речь и совершенно упоительный московский говор, от которого я отвык в своём “зарубежьи”. Приходится даже отводить взгляд от барышни, дабы не засмотреться. За окном — кирпичные стены не самого благоустроенного района столицы. Речь, конечно же, заходит о стихах, но у меня, увы, нет ничего, связанного с этим городом. И я читаю Москве — “Петербургских небожителей”!
“Эхо” — одна из новейших фабрик по выработке известности, но это всего лишь радиоволны, и мои нездешние образы быстро исчезают, растворяясь в нервном столичном воздухе, где каждый чует особый “ощуч”: близкое присутствие власти. Вдруг раздаётся начальственный рявк в матюгальник, мгновение уличной жизни останавливается, поток подержанных иномарок замирает, и по освобождённой магистали пролетает в синекрасных сполохах властный перун, готовый поразить любого неблагонамеренного, а то и просто нерасторопного зеваку. Но власть куда-то спешит, ей некогда и не до того, она человеческой мелочи не замечает, стремясь к своим запредельно высоким целям, будь то официальный ланч и совещание в верхах или оздоровительная тренировка и массаж с последующей партией в бадминтон.
И вот мы с Галей заходим в редакцию “Знамени”, они ещё не съехали с Большой Садовой, вход с Малой Бронной… В перестройку они брали у меня большие подборки стихов. А теперь там напечатана рецензия на книгу Наймана “Львы и гимнасты”, которую он назвал настолько классно, что я аплодировал из-за океана. И назвал свою статью — “Блеск на острие”. Удивительно быстро мне оформили гонорар и тут же его выдали. Вот на него мы и пообедаем! Но прежде надо зайти к Наталье Ивановой, поблагодарить…
Хозяйка журнала любезно разлила нам по чашкам чай. И в этот момент открылась дверь и нашим взорам явился-не-запылился Евгений Борисович Рейн собственной персоной. Давненько не виделись! Поседели, поредели, поплешивели. Только глаз на меня смотрит тот же, чёрный, искоса, с неодобреньем из-под густой брови — неестественно, слишком уж чёрной, неужели накрашенной по седине? Мы обнялись, и я едва удержал навернувшуюся скупую, мужскую…
Никаких “здрасьте”, подобающих встрече, я от него не услышал. Присев к нам за чайный столик, он объявил без предисловий:
— Я профессор Литературного института… Фул профессор! Я получил Государственную премию в Кремле! Я получил премию “Поэт”! Я получил Пушкинскую премию нашу и ещё получу немецкую Пушкинскую премию фонда Топфлера! Осенью я стану почётным доктором в Йейле.
После таких громовых утверждений наступила пауза. От меня ожидался “симметричный” отчёт. Вспомнилась излюбленная цитата из Пастернака, а верней, из его перевода Тициана Табидце:
Кто взошедшее солнце, как бомбу,
На рассвете огнём набивал?
Что ты скажешь похожего, в чём бы
не сказался болтун-самохвал?
Воистину… Мог бы я припомнить и язвительную пьесу Наймана о том, какими путями добываются литературные премии. Но мой ответ был нарочито смиренным:
— Что ж, поздравляю тебя, Женя, с такими большими достижениями. И я тоже, как ты знаешь, профессор Иллинойского университета. К наградам я не стремился, но кое-какую известность в литературе имею. Ты, возможно, слышал о таких справочниках, как ”Who is who (кто есть кто)”, — например, кто есть кто в Америке, в Мировой поэзии, в Мире, наконец. Так вот, они для переизданий засылают мне свои анкеты, и там в графе «награды» я неизменно вписываю: «Анна Ахматова посвятила мне как поэту стихотворение «Пятая роза». И ты знаешь, это прекрасно выглядит на их страницах, не хуже любых премий!
И тут только я понял, какой глубокий укол в сердце я, даже не подумав, нанёс бывшему другу: ведь как известно, из нашей четвёрки Бродский получил от Ахматовой «Последнюю», Найман — «Небывшую», я — «Пятую», а он, Рейн, никакой розы не был удостоен.
Мы вышли втроём, как в былые институтские времена, и я предложил ему пойти пообедать с нами, но куда? — он ведь теперь москвич, пусть сам укажет.
— Здесь рядом ЦДЛ, — оживился Рейн. — Там подают фирменные, лучшие в мире котлеты де-воляй!
Вскоре мы оказались в том легендарном зале, где писатели с пьяным бесстрашием выясняли, кто есть кто в литературе и мире, где звучали самые ядовитые эпиграммы, где раздавались самые звонкие на свете пощёчины, о чём поведал уже отошедший в лучшие миры Лев Халиф в одноименном («ЦДЛ») романе, или, как сказали бы теперь — «блокбастере», который послужил последним пинком, отправившем его в эмиграцию.
Зал был тёмен и пуст, свет исходил лишь от витрины буфета, тоже довольно пустой. Советская классика — ресторан закрыт на обед! Вот вам и «де-воляй»… Рейн схватил себе из буфета две последних сосиски, нам с Галей досталось по мини-салатику в скромных фаянсовых мисочках.
Станция метро оказалась на противоположном берегу Садового кольца. Был час пик. «Автодоры, автодоры!» — паниковал размороженный «клоп» из пьесы Маяковского, попавший в Москву будущего. Вот и мы в том же положении. Не автодоры, а мерседесы — подержанные, но «как новые», ауди, лексусы, хонды, внедорожники и прочие седаны и антилопы несутся, виляя, гудя, испуская вопли сирен и отрыжки плохо починенных моторов, занимая шесть полос в одну и шесть в другую сторону… Мы стоим у светофора. Американцев всё-таки трудно смутить дорожным движением, но мы в шоке. Вот пешеходам дают зелёный свет, а машины едут и едут на красный! Наконец, с группкой пешеходов высокого риска мы пускаемся поперёк движению. Двенадцать полос надо пересечь в секунды! Кто-то тормозит, кто-то наезжает, пытаясь проскочить перед нами. Машина инспектора с мигалкой стоит на переходе, но её игнорируют как водители, так и пешеходы. Э-э, где наша не пропадала? Идём, как будто на смерть, как шли белогвардейцы-доброармейцы на красные пулемёты…
Ужо тебе, столица белокаменная, краснозубчатая, железобетонная!
Бал у губернатора
Петербург отмечал своё 300-летие. В Славянское отделение университета пришло на моё имя правительственное приглашение — нет, не из Белого дома в Вашингтоне, но, что тоже неплохо, — из Смольного, из губернаторской вотчины града Санктъ-Питербурха! Это отозвалась Наталья Игоревна Батожок, деканша пединститута, где я читал когда-то лекции об эмигрантской литературе, — хозяйка грядущего празднования. Такие бумаги наша администрация, как и любая другая, уважает, и грант на поездку я получил без разговоров.
И вот ранним утром в белом пиджаке, купленном специально для таких случаев, я выступаю на Чапыгина 6, по адресу, затверженному в одной из прежних жизней, — играю перед камерами успешного эмигранта, навестившего родину с поучениями от иной цивилизации. Фальшивая роль! Но мне нравится, что город прибрали к празднику, что в электричках, по крайней мере по Ораниенбаумской ветке, нет уже битых окон и резаных сидений, мне нравятся свежепокрашенные столбы на станциях, и, наконец, мне понравились торжества открытия фонтанов в Петергофе-Петродворце! Что ж в этом плохого?! Ну, а вечером — новая постановка «Пиковой дамы» в Мариинском, где Гергиев дирижировал без магической палочки, это был сам по себе балет особого рода…
Пусть бывшие одноклассники меня запрезирали и за пиджак, и за роль интуриста, но мы с Галей отправились на приём к губернатору, устроенный под открытым небом во дворе Петропавловской крепости. Каждый мой приезд я бывал в этом месте — однажды общался с Ангелом Западного Ветра, снятым со шпиля для ремонта, и даже дотронулся рукой до его пяты. В прежней жизни он золотился в окне моей комнаты в коммуналке на Кронверкском… В другой раз это был шемякинский медный сидень — изваяние Петра с маленькой лысой головой, долгим туловищем и червеобразными пальцами на подлокотниках, сидящего в кресле напротив собора, где он похоронен. В толпе говорили о нём — «непохож» так уверенно, как будто могли видеть самого императора, и не ведали, что художник лепил с гипсовой маски, снятой с его подлинного живого лица. И ещё — был я тут при захоронении останков последнего царя и его семьи, когда заново позолоченный ангел сиял уже стражем там, в запрокинутой высоте, и весь город обретал при нём свой статус и смысл.
Губернатор был пьян. Вокруг него клубились фигуры со смутно знакомыми лицами, — это были «деятели культуры». Он невидяще глянул, когда Батожок нас представила, и мы отошли к шатрам с угощением — всем набором снеди, подобающей для широкой гульбы. Ревела эстрада. Фуршет был в разгаре. Бритоголовые татуированные братки, на входе обезоруженные охраной, таскали шашлыки, сёмгу и прочую закусь к высоким столикам, расставленным повсюду. Шёл дружный гудёж. Пили новую водку, наконец-то не палёную, а гарантированно очищенную и облагороженную, названную сдержанно и с достоинством «Русский Стандарт». Не хватало лишь твёрдого знака в конце. Её в серебристых бутылках разливали по стопкам в шатрах и разносили на подносах прелестницы в миниплатьцах, но не сшитых из ткани, а сцепленных кольчужно из серебристых пробок. Это был бенефис водки, — даже более, чем губернатора или Города.
Заиграл кориньон, починенный к празднику специально выписанным из-за границы голландцем, зазвенели куранты и колокола, в звонах стала угадываться мелодия царского гимна, и мы с Галей торжественно (хоть и под хмельком) удалились, не дожидаясь фейерверка.
Нет, не все одноклассники и однокурсники меня запрезирали за показной пиджак: на выступление в Фонтанном доме кое-то из них пришёл. И приватно доложил о собственных успехах: один оставил визитную карточку, где он числился со-президентом фирмы, другой сообщил о своём крещении во Христе, и с ним мы трижды почеломкались.
Когда работа в удовольствие
Университет не был жмотом, и этим пользовалась профессура, добавляя к своим «кускам восьмёрки» — так по-пиратски называли здесь жалование — разные гранты и вспоможения. Надо было только подтвердить научность своих расходов: предоставить печатные статьи, выступления, отчёты… Я не заморачивался на большие проекты, хотя было и это, а так довольствовался поездками на конференции, которые устраивались в разных громких местах — в пределах и за пределами… Повидать новые города, потолкаться в кулуарах отелей, посидеть со знакомыми в баре, побродить по музеям… Что может быть лучше? Правда, для этого нужно было озаботиться и сделать доклад, который потом превращался в журнальную публикацию. Но для Славянской ассоциации можно было всего лишь почитать стихи, и это приравнивалось к научным выступлениям. Приравнивалось? Ну нет, наоборот, — это их якобы научный лепет, добавим мы запальчиво, — на время конференции, так уж и быть, приравнивали к нашему гармоническому слову…
Впрочем, бывали и у славистов яркие проблески, а порой прямо-таки фейерверки, как, например, у до сих пор не отмеченного нобелевкой Михаила Эпштейна — он уморительно-убедительно сопоставлял «Сказку о рыбаке и рыбке» с «Медным всадником», и выводил из них — фокус-покус — единый сюжет!
А у нас зато был Псой Короленко, который мог играть на чём угодно, хоть на табуретке, и жестяным голосом петь «В Кейптаунском порту с какао на борту» с вариациями на идиш, а также «Ах, русские метели» про беднягу Радищева-Потёмкина, везомого в Илимский острог почему-то в зелёном вагоне, где по-блоковски «плакали и пели»… Как он хотел получить тогда приз — Золотую Лиру! А призы выдавал всё ещё я, будучи председателем (чеармен) of Poetry reading panel. Не золотую, конечно, а её символическую бронзовую копию из моих запасов получила Полина Барскова за стихотворение об отце, вылитая, между прочим, папашина дочка. Сама — его портрет, она и писала о нём портретно: об эрудите и врале, о пафосно-ироничном, но обаятельном эгоцентрике, насорившем по свету детъми и стихами…
Где же это было? А, это было в Сан Диего, и нас с Галей поселили в гостинице на отлёте, откуда на конференцию отвозили участников шаттлом, ну не сказать же «челноком», в 8 утра. Нет, мы предпочитали прежде позавтракать, (шведский стол: ешь, сколько влезет), а после идти пешком по тропе, огибая лагуну. Кусты олеандр и гибискусов пышно цвели на пути, взгляд ослепляла бирюза и блески солнца в морской воде; в распахнутые китайские розы влетали колибри и, повисев невесомо, вмиг исчезали, мазнув неоновой краской по воздуху. Невысокие, крепенькие особняки с обзорными окнами близко подступали к береговой дорожке, и было видно, как там внутри, словно на сцене, происходит семейная жизнь напоказ: в художественно убранных интерьерах элегантные люди накрывают на стол и садятся завтракать, не обращая внимания на взгляды прохожих. А может быть, это мы, прохожие, были сценическими персонажами, оживляющими для них поднадоевший за годы вид на лагуну? Тогда это был взаимный театр.
Апофезом стало заключительное чтение стихов и приём а-ля фуршет на старинном пароходе. Видимо, такие водил по Миссисипи, будучи капитаном, Марк Твен. Две высоких трубы торчали по бортам, спереди располагался просторный зал с круговым обозрением, а дизельный двигатель стучал на корме, вращая гребное колесо этого псевдо-парохода. Вот мы отвалили от причала, экзотические виды поплыли перед глазами, и слависты дружно набросились на угощение: фрукты, сыры, всякие хрустики и помазки, а также крохотные закусочные бутербродики, пронзённые миниатюрной бандерильей. Но и выпивки не пожалел наш капитан, устроитель, или кто там ещё? Шабли подносилось в карафах, бургунское в бутылках. Поэтессы разрумянились, поэты расковались и закаламбурили, слависты разделились на оживлённо беседующие группки. Галя нашла знакомых, я тоже. Некая Гуля из Питера чуть не вчера заходила к нам на Васильевский на другом полушарии, а тут объявилась на борту парохода — как так? Выиграла гринкарту в лотерею, и вот она здесь. А я допытываюсь у Миз Зайцевой, Валентины, как же случилось, что мы с ней, мелькая друг перед другом по былым конференциям, познакомились только сегодня?
— Ах, я уже старая, как горы… — смеётся красивая Валя.
— Горы бывают и молодые, — это Гуля подсказывает мне комплимент.
Вот такие находчивые на слово да удачливые выигрывают в лотерею, и не какой-нибудь никчемный приз — Америку!
С отрешённым, совсем неотмирным лицом ходил от одной группки к другой Феликс Розинер, набиравший, да уже и набравший успех литератор. Заметно было, как трепетно к нему относятся собеседники. Стихи его мне «не показались», когда он читал их с какой-то звенящей слезой, не совсем адекватной тексту. Его роман «Некто Финкельмайер», как я знал, получил много хвалебных отзывов и ещё большего от автора ожидалось, но не настолько же, чтобы здесь, на этом смешном пароходе окутывать его особо деликатным вниманием, как нечто хрупкое, готовое разбиться…
А он, оказывается, был уже болен, и коллеги знали диагноз. Рак.
Вас вызывает Москва
Знак признания залетел в нашу иллинойскую глубинку в виде письма из Московской городской думы за подписью Евгения Бунимовича. Это был уже постсоветский чиновник новой формации, видимо, чуть выше средней руки, что-нибудь на уровне статского советника, ежели считать по совсем старому. Звали меня принять участие в поэтическом Биеннале-2003, имеющем быть в Москве с 21 по 25 октября сего же года. Приглашение было на правильном английском, и вообще — этот любезный бюрократ оказался ещё и поэтом, причём, не из последних! Он принадлежал той ватаге, что последовала за отбушевавшими «смогами», и, как иные в то смутное время, не упустил шанс для чиновной карьеры на волне преобразований. Свой офисный быт, все эти канцелярские мелочи, заседания, отчёты начальству, копошение дневной рутины, вплоть по походов под сень струй, он сделал материалом стихов, убрал пунктуацию, зарядил концептом, приободрил постмодернизмом, и вот что у него получилось:
УХОДЯЩИЙ ПОСЛЕДНИМ
собирающий скрепки
вытирающий пыль
закрывающий ящик
задвигающий стул
надевающий шляпу
достающий ключи
отключающий воду
вырубающий свет
проверяющий время
запирающий дверь
поправляющий галстук
вызывающий лифт
нажимающий кнопку
уезжающий вверх
развивающий скорость
выжимающий газ
выпускающий воздух
заглушающий звук
нажимающий кнопку
наблюдающий взрыв
провожающий взглядом
исчезающий мир
Не правда ли, как-то кинематографически скрупулёзно, a впечатляет! Вообще, я должен бы здесь попридержать свою иронию, но и жалеть обозреваемого не стоит. «Ирония и жалость» — откуда это всё вылезает несносно и неуместно? Ответ: из прочитанного в юности старика Хэма, из наскучивших игр давно отживших людей, вот откуда. Ну так заховать этот хлам поглубже в кладовку или выкинуть вовсе! Вооружимся-ка благодарностью, тем более, что поэт и чиновник, предоставляя комфортный ночлег в столице, сообразил, что мне всё равно придётся искать иных вспоможений. Грантов на поездку с научными целями, например. Научными или не очень, но, может быть, поспособствует ещё одно приглашение — и он прислал мне письмо из Пен-клуба.
В письме находился примечательный документ, по содержанию повторяющий приглашение от Московской Думы, но… Там стояла подпись Андрея Битова, Пен-президента, писателя и известного буяна; лист с официальной шапкой был жестоко покомкан, затем тщательно расправлен, снабжён печатью и отправлен в отдельном конверте. Представляю себe такую сценку у них на улице Неглинной, 18/1.
В ПЕН-КЛУБЕ
Кабинет президента Пен-центра представляет из себя вытянутую к окну комнату, большую часть которой занимает длинный дубовый стол без стульев. Во главе стола в единственном деревянном кресле сидит, свесив лысоватую голову с заметным изъяном в черепе, Андрей Битов: рубленые черты лица, мешки под глазами, мокрые усы. Стук в боковую дверь.
Битов: Войдите!
(входят член правления Бунимович и генеральный секретарь. Ткаченко, раздаются взаимные приветствия)
Бунимович: Тут вот какое дело, Андрей Георгич, осенью мы организуем очередное Биеннале… Москва — город поэтов! Приглашаем русскоязычных коллег из Зарубежья. С жильём — не вопрос, гостиница Россия всё равно уже бросовая, там и расселим… А вот с билетами сюда и обратно мы не потянем, пусть сами озаботятся. Но надо им помочь, хотя бы дополнительным приглашением от Пен-центра. Мы уже и текст на английском подготовили.
Ткаченко: И печать поставили…
(передаёт письмо)
Битов: Ну что ж, дело хорошее.
(подписывает письмо, затем спохватывается)
А что я тут подписал? Вдруг, самоотречение мне подсунули…
Шутка!
(пытается прочитать по-английски)
Бунимович: Это — в Америку, профессору Бобышеву, поэту, с обращением к тамошним организациям, чтоб посодействовали…
Битов: (лицо его краснеет от возмущения):
Кому-кому? Бобышеву? Да вы что! Да вы знаете, кто он? Он же Марину у Бродского увёл! И чтоб — такому? Да я — ни за что!
(комкает письмо и отшвыривает его от себя далеко по столу)
Бунимович: Да? Я и не знал… А я ведь уже послал ему приглашение от Думы.
Нехорошо получается.
Ткаченко: Это ничего, сейчас всё сделаем!
(аккуратно расправляет письмо, разглаживает его на столе, ставит свою подпись под битовской и выходит с письмом из кабинета)
Бунимович: Спасибо, Андрей Георгич!
(уходит следом).
Московская тусовка
Гостиница «Россия», построенная в 60-х в Зарядье под стоны и вздохи краеведов, возвышалась сразу позади храма Василия Блаженного, подавляя приземистую округу, и была одним из самых громких пропагандных объектов при Брежневе. Бродил и я там поблизости «в теи-то времена», как говаривала наша нянька Федосья, и я уже тогда воспринимал вознёсшееся многооконье гостиницы как оскорбление — кому? чему? — да тому же блаженному Василию, той же очаровательной Зачатьевской церквушке, в которой, для вящего её унижения, расположен был музей… самоваров! А в 77-м, при том же генсеке, возник таинственный пожар, сгорели люди и был пущен слух о поджоге, в связи с чем менты перетряхивали паспорта у диссидентов двух столиц с допросами типа «где вы были такого-то, тогда-то?». И у меня тоже. Допрашивали в кутузке, назойливо повторяя всё тот же вопрос, пока я не выдернул из их цепких пальцев мою помятую паспортину.
И вот теперь я вселился в «Россию» как заморский гость. Да, виды из окон хороши, но в коридорах запустение, номера тесны, мебель халтурная, воздух спёртый, а цены в буферах зашкаливают! Гостиница обрекалась на слом.
Зато оттуда было всё близко, хотя места встреч были рассованы по каким-то дворовым проездам и пролазам, где располагались клубы с громкими именами, как, например, «Классики XXI века». Какое, однако, нетерпение — век-то ведь только начинался, а они уже… Но иностранцам (а я таковым и был) выдавали холщёвые сумки с фестивальными программками событий, и эта сума на плече выделяла и отдаляла меня от прочих. А я и не зарекался…
В кулуарах стали попадаться среди незнакомой толпы знакомые, хотя и постаревшие лица: вот Слава Лён, вот Миша Генделев! Сдержанно обнялись, ветераны и великаны XX века; появилось угощение, и Лён тут же за высоким столиком принял меня в Академию Русского Стиха, коей он был президентом. Вдруг стать академиком, хотя и потешным, было забавно… И ничего, что какой-то молодой классик выхватил из-под носа блюдо с пирожками, — Генделев сумел удержать бутылку с коньяком.
Лён выдвинул теорию метафизической матрицы, которую якобы я разработал, а Бродский заимствовал и присвоил. Примеры: мои «Крылатые львы» и мои же «Новые диалоги доктора Фауста». Ну, как сказать, — мы ведь учились друг у друга, взаимные заимствования, конечно, были… Что же касается «Диалогов», то да, я их начал писать после разговора с Иосифом на эту тему, собравшись дать ему образец метафизической поэмы, как я её себе представляю, — эдакий эталон или даже наглядное пособие… Ясно, кто был заведомым адресатом этой вещи, а могла бы стать и Ахматова, которая давно предлагала нам попробовать «на зубок» тему Фауста. В споре двух голосов я намеревался дать возрастающую череду созерцаний, или умозрительных опытов о пространстве. Сочинение поэмы сопровождалось разного рода драматическими событиями, она получила иное развитие и потому, закончив, я вписал под заголовком не какое-то там псевдотаинственное «М. Б.», а без экивоков следующее: «Марианне Павловне Басмановой посвящаются эти опыты», отчего поэма сразу приняла внешне вызывающий вид. Но голоса в «Диалогах» были её и мой.
Между тем, фестиваль разгулялся вширь на всю Ивановскую, прошёлся вдоль по Тверской-Ямской, а далее укатился вглубь по коленцам переулков, где располагались залы и площадки для выступлений. Там-то и происходила знаменитая московская тусовка: шли презентации, чествования, фуршеты, увенчивались победители, вручались премии заведомым кандидатам. Словом, там играла младая жизнь… Очень удачно меня перехватил Юра Кублановский, тогда ещё не заматерелый и ничуть не забронзовевший, со своим былым одноклассником, а ныне почти олигархом Сашей Жуковым, и мы истово прокатились на лендровере по монастырям Подмосковья…
A мне предстоял ещё авторский вечер в симпатичном кафе-клубе «ПирОГИ», где я ранее пытался столоваться по фестивальным талонам. Закуски были хороши, обеды — дрянь! И всё с утра пошло не туда… Как-то между прочим, случайно встретившись, меня предупредил Алёхин, главред «Ариона», что медиатора на моём вечере не будет. Все, мол, заняты по другим площадкам. Это сразу отбросило меня на периферию происходящего. А я надеялся представить новую книжку стихов «Жар-Куст», которую выпустил в Париже мой заочный друг, доброжелатель и спонсор. Полиграфически она получилась прелестной, ну а стихи — стихи пусть оценят сегодняшние москвичи, которые придут их послушать. Придут ли? Надо срочно найти своего человека, кто бы представил меня публике, — на эту роль охотно согласилась Ольга Кучкина. С ней мы встретились в разгар московского дня где-то в издательском центре, где я получил залежалый гонорар, и, пока её нашёл, в городе начался час пик. Знаете ли вы, что значит час пик в большом городе? Я-то думал, что знаю по водительскому опыту в Нью-Йорке и Чикаго… Но такого столпотворения, бессмысленного и беспощадного, я ещё не наблюдал. Мы сели в ольгину бээмвэшку и сразу оказались заперты чужими бамперами и боками. Тут же на ступенях показался некий любитель поорать и с возвышения стал «расшивать пробку», зычно командуя, кому и куда. Такого бесстыжего на полную громкость мата я не слышал ни в том тысячелетии, ни в этом… Поймав зрачками в зрачки мой ненавидящий взгляд, он чуть сбавил свой раж, и Ольга в этот момент ловко вырулила в поток стремящихся машин.
В клубном зале «ПирОГов» явно готовилось что-то не то. Приходили целеустремлёнными группками молодые люди (не мои ли читатели?), что-то озабоченно расспрашивали у официантов и тут же исчезали. А те сновали, расставляя по залу столики. На мои недоуменные вопросы я услышал: «Помещение заказано под банкет!». И действительно, ряд сдвинутых столиков у стены уже представлял из себя довольно нахальное подобие леонардовской «Тайной вечери», и там уже рассаживались, увы, не мои гости. Ждали виновника торжества. А вот и он! Им оказался Бахыт Кенжеев, только что получивший из рук Бунимовича главный приз и решивший немедленно это дело отметить. Как же так? Показываю хронотоп в расписании фестиваля: здесь и сейчас должен быть мой авторский вечер! Бахыт изчезает, потом появляется с вялыми извинениями и приглашает присоединиться… Ну нет! Мы посидим в горьком и гордом унижении в стороне.
Надо сказать, Ольга Кучкина оказалась большой молодчиной и переждала этот нелёгкий час, меня не покинув. А мой слабый на голову крестник, приплёвшийся с жонкой, соблазна не выдержал и переметнулся к пирующим…
Тем не менее, вечер мой состоялся, пришла запоздалая публика, Ольга была на высоте, я тоже повеселел: читал стихи из «Жар-Куста», надписывал и раздавал просто так свою драгоценную книгу. А Андрей Грицман выступил с укором всем ликующим, праздно болтающим, оттирающим поэта Бобышева, «нашего эмигрантского Державина».
Заключительный день проходил в клубе «На Брестской», в двух шагах от монумента «лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи», причём, очень по-здешнему, сам клуб находился на Второй Брестской, а входить надо было с Первой.
Ну, ничего, народу вместилось достаточно, молодые классики XXI-го века на этот раз держались паиньками, как институтки при классной даме, поскольку вечер вела Ирина Дмитриевна, авторитет среди литераторов безусловный.
В том, что эта дама в вправду классная, я убедился на публичной лекции, которую она дала у нас в Иллинойском университете. Её в первую очередь безупречный английский, благородный тон, естественность манер производили впечатление на фоне наших академических мужланов, — да простят меня мои среднезападные коллеги, но по сравнению с ней это так. В разговоре после лекции как-то сама собой возникла идея напечатать мою книгу стихов в её издательстве НЛО, и что ж? — вскоре она была напечатана под названием «Знакомства слов»!
И вот мы сидим рядышком в клубе «На Брестской» перед внимающей толпой, она и сама с интересом слушает, как я теперь выступаю в том же качестве, что она.


