* * *
под ветром сквозь ночные стекла
под ним душа моя продрогла
как весело и как давно
сирени веточка засохла
в стакане вымерло вино
неслышно бегают минуты
в ночные тапочки обуты
один мышонок в шесть минут
и дремлет человек как будто
слепые ангелы поют
а главный видит через щелку
как он плутует втихомолку
бутылку тащит с ледника
и жизни медную иголку
вытаскивает из виска
ах счастье веточка сирени
застывшая в прощальном крене
когда разъехались друзья
чужим садится на колени
ночная музыка моя
а мы чужих детей качали
на пьяных праздниках молчали
не умирали никогда
зачем же майскими ночами
печальны наши города
* * *
Откочевали братья мои на запад.
Снимались утром, смеялись громко,
Когда выводили коней, когда гнедых седлали,
Ладили к седлам мешки соленого мяса,
Тугие бурдюки, тяжелые луки,
Длинные стрелы в узорных медных колчанах.
Унеслись на запад смелые люди мои.
Унеслись сыновья узкоглазые, молодые
К просторам славянским, землям венгерским,
Оставили степи сухие, к озерам голубооким
Унеслись, к женщинам с бледною белою кожей,
Русскому золоту, шведскому серебру.
Нет, не умрем мы до срока в рыжих степях.
Оставили нам и овец, и коней черногривых,
Оставили нам ножей тяжелых стали дамасской,
И звезд молочных, и женщин юных.
Но не могу я спокойно спать под пустынным
небом –
С кем разделю я радость кровавого боя,
С кем разделить мне сладость вечернего мяса…
1976
* * *
И. Ф.
Уходит город на покой,
ко лбу прикладывая холод,
и воздух осени сухой
стеклянным лезвием расколот.
Темные воды – кораблю,
безлюдье – сумрачной аллее.
Льет дождь, а я его люблю
и расставаться с ним жалею.
А впрочем, дело не в дожде.
Скорее в том, что в час заката
деревья клонятся к воде,
бульвары смотрят виновато,
скорее в том, что в поймах рек
гремит гусиная охота,
что глубже дышит человек
и видит с птичьего полета:
горит его осенний дом,
листва становится золою,
ладони, полные дождем,
горят над мокрою землею…
1977
* * *
Я все тебе отдам, я камнем брошусь в воду –
но кто меня тогда отпустит на свободу,
умоет ноги мне, назначит смерти срок,
над рюмкою моей развинтит перстенек?
Мелькает стрекоза в полете бестолковом,
колеблется душа меж синим и лиловым,
сырую гладь реки и ветреный залив
в глазах фасеточных стократно повторив.
О чем ты говоришь? Ей ничего не надо,
ни тяжести земной, ни облачной отрады,
пусть не умеет жить и не умеет петь –
одна утеха ей – лететь, лететь, лететь,
пока над вереском, над кочками болота
Господь не оборвет беспечного полета,
покуда не ушли в болотный жирный ил
соцветья наших глаз, обрывки наших крыл...
1978
* * *
неизбежность неизбежна
в электрической ночи
утомившись пляской снежной
засыпают москвичи
кто-то плачет спозаранку
кто-то жалуясь сквозь сон
вавилонскую стремянку
переносит на балкон
хочешь водки самодельной
хочешь денег на такси
хочешь песни колыбельной
только воли не проси
воля смертному помеха
унизительная кладь
у нее одна утеха
исцелять и убивать
лучше петь расправив руки
и в рассветный долгий час
превращаться в крылья вьюги
утешающие нас
1978
* * *
В краях, где яблоко с лотка
бежит по улочке наклонной,
где тополь смотрит свысока
и ангел дремлет за колонной
облезлой церкви, в тех краях,
где с воробьем у изголовья
я засыпал, и вечер пах
дождем и первою любовью,
в тех, повторю, краях, где я
жил через двор от патриарха
всея Руси, где ночь моя
вбегала в сумрачную арку
и обнимала сонный двор,
сиренью вспаивая воздух,
чтоб после – выстрелить в упор
огромным небом в крупных звездах,
давай, любимая, пройдем
по этой улице, по этим
дворам, где детство под дождем
по лужам шлепало, просветим
пласты асфальта, как рентген
живое тело, ясным взглядом –
чугунный дом стоит взамен
истлевшего, но церковь рядом
не исчезает, и зима
сияющая входит в силу –
здесь триста лет назад чума
гуляла, и кладбище было,
а двадцать лет тому назад,
один, без дочери и сына,
здесь жил старик, державший сад –
две яблони да куст жасмина...
1980
* * *
В России грустная погода
под вечер дождь наутро лед
потом предчувствие распада
и страха медленный полет
струится музыка некстати
стареют парки детвора
играет в прошлое в квадрате
полузабытого двора
а рядом взрослые большие
они стоят навеселе
они давно уже решили
истлеть в коричневой земле
несутся листья издалёка
им тоже страшно одиноко
кружить в сухую пустоту
неслышно тлея на лету
беги из пасмурного плена
светолюбивая сестра
беги не гибни постепенно
в дыму осеннего костра
давно ли было полнолуние
давно ль с ума сходили мы
В России грустной накануне
Прощальной тягостной зимы
она любила нас когда-то
не размыкая снежных век
но если в чем и виновата
то не признается вовек
лишь наяву и в смертном поле
и бездны мрачной на краю
она играет поневоле
пустую песенку свою
1979
* * *
В Переделкине лес облетел,
над церквушкою туча нависла,
да и речка теперь не у дел –
знай, журчит без особого смысла.
Разъезжаются дачники, но
вечерами по-прежнему в клубе
развеселое крутят кино.
И писатель, талант свой голубя,
разгоняет осенний дурман
стопкой водки. И новый роман
(то-то будет отчизне подарок!)
Замышляет из жизни свинарок.
На перроне частушки поют
про ворону, гнездо и могилу.
Ликвидирован дачный уют –
двух поездок с избытком хватило.
Жаль, что мне собираться в Москву,
что припаздывают электрички,
жаль, что бедно и глупо живу,
подымая глаза по привычке
к объявленьям – одни коротки,
а другие, напротив, пространны.
Снимем дом. Продаются щенки.
Предлагаю уроки баяна.
Дурачье. Я и сам бы не прочь
поселиться в ноябрьском поселке,
чтобы вьюга шуршала всю ночь,
и бутылка стояла на полке.
Отхлебнешь – и ни капли тоски.
Соблазнительны, правда, щенки
(родословные в полном порядке)
Да котенку придется несладко.
Снова будем с тобой зимовать
в тесном городе, друг мой Лаура,
и уроки гармонии брать
у бульваров, зияющих хмуро,
у дождей затяжных, у любви,
у дворов, где в безумии светлом
современники бродят мои,
словно листья, гонимые ветром.
1981
* * *
Душа моя тянется к дому. И видит – спасения нет.
Оно достается другому, однажды в две тысячи лет.
И то – исключительно чудом, в которое Томас,
простак,
не в силах поверить, покуда пробитого сердца
в перстах
не стиснет. И ты, собеседник, как в черную воду
глядел,
в созвездиях, в листьях осенних, когда мы с тобой
не у дел
остались. Состарилось слово, горит, превращается
в дым.
Одним в полумраке багровом рождаться. А что же
другим?
Такая вот очередь, милый. Любители жизни живой,
сойдясь с неприкаянной силой, назвали ее роковой,
придумали свет за оврагом, прощальную чернь
в серебре,
врагом называли и другом осиновый крест на горе.
А пламя колеблется, копоть пятнает высокую речь.
Разорванного не заштопать, и новой заплате не лечь
на ветхую ткань золотую. И с прежним душевным
трудом
мы странствуем, любим впустую, второго
пришествия ждем.
А где-то есть край окаянный, где гвардия ищет
с утра
запомнивших треск деревянный и пламя другого
костра.
Оливы рассветные стынут, нужды никакой
в мятеже.
Но каменный диск отодвинут – и тело исчезло уже.
А где-то есть край богомольный – черемуха,
клевер, осот.
Проселками вор сердобольный пропавшее тело
несет.
И в поле у самой границы ночует, и стонет во сне –
Опять ему родина снится, как раньше мерещилась
мне.
А шелест воды нескончаем. Холодные камни
блестят.
Послушай, ты так же случаен, как этот глухой
водопад.
А что не убьют и не тронут, что лев превращается
в мед,
то канет в крутящийся омут, непойманной рыбой
плеснет,
и там, за железной дорогой, у самой стены
городской,
блеснет грозовою тревогой, кольнет бестолковой
тоской,
и ясно прошепчет – берите и горы, и ночь, и погост,
где дремлет душа в лабиринте огромных
внимательных звезд.
Вермонт, август 1987 г.
* * *
Снова осень, и снова Москва.
Неприкаянная синева
Так и плещется, льется, бледнеет.
Снова юность и родина, где
Жизнь кругами бежит по воде
И приплыть никуда не умеет.
Где-то с краешка площади – ты
Покупаешь в киоске цветы –
Хризантемы, а может быть, астры –
Я не вижу, мне трудно дышать,
И погода России под стать:
Холодна, холодна и прекрасна.
Ждать троллейбуса, злиться, спешить,
Словом, быть, сокрушаться, любить, –
Вот и все в этой драме короткой.
Ей не нужен ни выстрел, ни нож.
Поглядишь на часы, и вздохнешь,
И уйдешь незнакомой походкой
В переулок. Арбатские львы,
Дымный запах опавшей листвы,
Стертой лестницы камень подвальный,
И цветы на кухонном столе –
Наша жизнь в ненадежном тепле
Хороша, хороша и печальна.
Если можешь – не надо тоски.
Оборви на цветах лепестки.
Наклонись к этой книге поближе.
Пусть вдогонку ночному лучу,
Никогда – я тебе прошепчу –
Никогда я тебя не увижу.
* * *
Всю жизнь торопиться, томиться и вот
добраться до края земли,
где медленный снег о разлуке поет
и музыка меркнет вдали.
Не плакать. Бесшумно стоять у окна,
глазеть на прохожих людей
и что-то мурлыкать похожее на
«Ямщик, не гони лошадей».
Цыганские жалобы, тютчевский пыл,
алябьевское рококо!
Ты любишь романсы? Я тоже любил.
Светло это было, легко.
Ну что же, гитара безумная, грянь,
попробуем разворошить
нелепое прошлое, коли и впрямь
нам некуда больше спешить.
А ясная ночь глубока и нежна,
могильная вянет трава,
и можно часами шептать у окна
нехитрые эти слова...
* * *
Се творчество! Безумной птицей
Над зимним городом кружит,
Зовет с отечеством проститься,
Снежинкой дивною дрожит.
И человеки легковерны
Охотно поддаются на
Ее призыв высокомерный,
Как будто истина она.
Проходит день, и две недели,
У беллетриста бледный вид.
Он над бумагой, не при деле,
С утра до вечера сидит.
Гоненья, смерть – ему неважно,
Парит в безбрежной синеве,
И вдохновенья холод влажный
Ползет по лысой голове.
Се – творчество! Как некий выстрел
Вдруг раздается впереди,
И керосиновой канистрой
Воспламеняется в груди.
Спеши, трагический художник,
Терзай палитру и треножник,
Кистей и красок не жалей
Для роковых своих страстей!
Проходит год, и два, и восемь.
У живописца бледный вид.
Он за столом в глухую осень
С бутылкой крепкого навзрыд.
А где же творчество? Угасло!
А где возвышенная цель?
Все позади. Осталось масло,
Мольберт, бумага, акварель.
Любовь – коварная наука,
Ей далеко не всякий рад.
Но жизни творческая штука
Еще опасней во сто крат.
И если ты беззлобный нытик –
Не поддавайся ей вовек.
Она умеет много гитик,
А ты лишь слабый человек.
Фото Юрия Извекова