электронный литературный журнал

  • Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в браузере должен быть включен Javascript.
ATMA №3 .поэзия
Лев Лосев. ПОСЛЕДНИЙ РОМАНС

Лев Лосев. ПОСЛЕДНИЙ РОМАНС


Фуко


Я как-то был на лекции Фуко.
От сцены я сидел недалеко.
Глядел на нагловатого уродца.
Не мог понять: откуда что берется?

Что по ту сторону добра и зла
так засосало долихоцефала?
Любовник бросил? Баба не дала?
Мамаша в детстве недоцеловала?

Фуко был лыс, как биллиардный шар,
не только лоб, но как-то лыс всем телом.
Он, потроша историю, решал
ее загадки только оголтелым

насилием и жаждой власти. Я
вдруг скаламбурил: Фу, какая пакость!
Фуко смеяться не умел и плакать,
и в жизни он не смыслил ни хрена.

Как низко всё, что метит высоко,
нудил, нудил продолговатый череп.
Потом гнилая хворь пролезла через
анальное отверстие Фуко.

Погиб Foucault, ученый идиот
(idiot savant), его похерил вирус.
История же не остановилась
и новые загадки задает.

* * *


Покуда Мельпомена и Евтерпа
настраивали дудочки свои,
и дирижер выныривал, как нерпа,
из светлой оркестровой полыньи,
и дрейфовал на сцене, как на льдине,
пингвином принаряженный солист,
и бегала старушка-капельдинер
с листовками, как старый нигилист,
улавливая ухом труляля,
я в то же время погружался взглядом
в мерцающую груду хрусталя,
нависшую застывшим водопадом:
там умирал последний огонек,
и я его спасти уже не мог.

На сцене барин корчил мужика,
тряслась кулиса, лампочка мигала,
и музыка, как будто мы – зека,
командовала нами, помыкала,
на сцене дама руки изломала,
она в ушах производила звон,
она производила в душах шмон
и острые предметы изымала.

Послы, министры, генералитет
застыли в ложах. Смолкли разговоры.
Буфетчица читала “Алитет
уходит в горы”. Снег. Уходит в горы.
Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет.
Хрусталь – фужеры. Снежные заторы.
И льдинками украшенных конфет
с медведями пред ней лежали горы.
Как я любил холодные просторы
пустых фойе в начале января,
когда ревет сопрано: “Я твоя!”,
и солнце гладит бархатные шторы.
Там, за окном, в Михайловском саду
лишь снегири в суворовских мундирах,
два льва при них гуляют в командирах
с нашлепкой снега – здесь и на заду.
А дальше – заторошена Нева,
Карелия и Баренцева лужа,
откуда к нам приходит эта стужа,
что нашего основа естества.
Все, как задумал медный наш творец, –
у нас чем холоднее, тем интимней,
когда растаял Ледяной дворец,
мы навсегда другой воздвигли – Зимний.
И все же, откровенно говоря,
от оперного мерного прибоя
мне кажется порою с перепоя –
нужны России теплые моря!

Последний романс

                   Юзу Алешковскому

                   Не слышно шуму городского,
                   В заневских башнях тишина!
                   Ф.Глинка

Над невской башней тишина.
Она опять позолотела.
Вот едет женщина одна.
Она опять подзалетела.

Все отражает лунный лик,
воспетый сонмищем поэтов, –
не только часового штык,
но много колющих предметов.

Блеснет Адмиралтейства шприц,
и местная анестезия
вмиг проморозит до границ
то место, где была Россия.

Окоченение к лицу
не только в чреве недоноску,
но и его недоотцу,
с утра упившемуся в доску.

Подходит недорождество,
мертво от недостатка елок.
В стране пустых небес и полок
уж не родится ничего.

Мелькает мертвый Летний сад.
Вот едет женщина назад.
Ее искусаны уста.
И башня невская пуста.

Гуттаперча


Как осточертела ирония, блядь;
ах, снова бы детские книжки читать!
Сжимается сердце, как мячик,
прощай, гуттаперчевый мальчик!
«Каштанка», «Слепой музыкант»,
                                         «Филиппок» –
кто их сочинитель – Толстой или Бог?
Податель Добра или Чехов?
Дадим обезьянке орехов!
Пусть крошечной ручкой она их берёт,
кладёт осторожно в свой крошечный рот.
Вдруг станет заглазье горячим,
не выдержим мы и заплачем.
Пусть нас попрекают
                 сладчайшей слезой,
но зайчика жалко и волка с лисой.
Промчались враждебные смерчи,
и нету нигде гуттаперчи.

Сентиментальная баллада

                   Гитары струнной не имея,
                   играть на оной не умея,
                   я посвящаю этот гимн
                   Вам, музыкальный Юлий Ким.
                   N.

Она не хотела, и он не хотел,
а вот неприличные части их тел
чего-то такого хотели.
Чего бы, на самом-то деле?
И чтобы Они их с ума не свели,
они Их на мягком диване свели
в гостиной, в углу, под часами.
Пускай разбираются сами.
И маятник медный туда и сюда,
как пристав судебный по залу суда,
что чёрных чернил накачался,
качался, качался, качался,
качался, качался – упорная медь!
Часы вдруг задёргались, стали хрипеть,
потом не сдержались, завыли
и били, и били, и били.
Одышка. Окошко в ночном серебре.
Слова начинались на се-, вре- и бре-,
кончались… Кончались на мя-то.
Недаром подушек намято.
И более вкривь, чем, не менее, вкось
с тех пор двадцать трёпаных лет
                                              пронеслось,
как плод, отрешённый от чрева,
пошёл по рукам и налево.
«Кто в клетке железной, как птичка,
                                                     сидит?»
«Отброс бесполезный,
                                  подлец и бандит».
«Пусть псы заливаются лаем».
«Сейчас мы его расстреляем».
Не знает судья, что она моя мать,
чеканит она приговор: «Расстрелять».
И радует звук приговора
отца моего, прокурора.
Художник! вот серая краска, вот кисть.
Рисуй, как по-блядски короткая жизнь
кончается, как не бывала,
в тюремном бетоне подвала.
Тюремные стены. Бетонный подвал.
Туда меня вводит легавый амбал.
И хлопает выстрел контрольный,
неслышный уже и небольный.

Депрессия-Россия

                                     E. P.
 
Вся Россия, от среднего пояса
с бездорожьем туды и сюды
и до Арктики, аж до полюса,
где подтаивать начали льды,

финский дождик, без устали сеющий,
жаркий луч на таврическом льве
уместились в седой и лысеющей
черноглазой твоей голове.

Эту хворь тебе наулюлюкали
Блок да Хлебников, с них и ответ.
В ней московский, с истерикой, с глюками,
в январе эйфорический бред

и унынье в июне, депрессия,
в стенку взгляд в петербургской норе,
и чудесный момент равновесия
на тригорском холме в сентябре.

* * *


Где воздух «розоват от черепицы»,
где львы крылаты, между тем как птицы
предпочитают по брусчатке пьяццы,
как немцы иль японцы, выступать;
где кошки могут плавать, стены плакать,
где солнце, золота с утра наляпать
успев и окунув в лагуну локоть
луча, решает, что пора купать, –
ты там застрял, остался, растворился,
перед кофейней в кресле развалился
и затянулся, замер, раздвоился,
уплыл колечком дыма, и – вообще
поди поймай, когда ты там повсюду –
то звонко тронешь чайную посуду
церквей, то ветром пробежишь по саду,
невозвращенец, человек в плаще,
зека в побеге, выход в зазеркалье
нашел – пускай хватаются за колья, –
исчез на перекрестке параллелей,
не оставляя на воде следа,
там обернулся ты буксиром утлым,
туч перламутром над каналом мутным,
кофейным запахом воскресным утром,
где воскресенье завтра и всегда.

В пустом зале


«Не отставайте», – нам сказали,
но мы отстали и одни
вдруг оказались в этом зале
с огромным зеркалом в тени.

На гобелене от Перикла
остался выцветший овал,
и рыхлый бархат слишкoм рыхло
на низком троне истлевал.

Сверкнули тусклые аканты
и корешки потёртых книг,
когда случайный луч закатный
в окно под потолком проник.

В нём золотая пыль дрожала
и он то вспыхивал, то гас,
но зеркало не отражало
ни света этого, ни нас.

ЛЕВ ЛОСЕВ (1937-2009). Поэт, литературовед, эссеист. Окончил филфак ЛГУ. Работал редактором в детском журнале «Костёр», писал пьесы для кукольного театра, стихи для детей. Эмигрировал в США в 1976 г. В США работал наборщиком-корректором в издательстве «Ардис», окончил аспирантуру Мичиганского университета и с 1979-го преподавал русскую литературу в Дартмутском колледже в штате Нью-Гэмпшир. Публиковался в эмигрантских изданиях, с 1988 г. – в России. На протяжении многих лет быд сотрудником Русской службы радиостанции «Голос Америки», ведущим «Литературного дневника». Автор семи книг стихов. Лауреат премии «Северная Пальмира».